- Вид работы: Доклад
- Предмет: Культурология
- Язык: Русский , Формат файла: MS Word 15,90 kb
Христианские мотивы в лирике Владимира Набокова и Бориса Поплавского
Поэтические вариации христианских мотивов в лирике Владимира Набокова и Бориса Поплавского
Младшее поколение первой волны русских эмигрантов – так называемое “поколение детей”, к которому принадлежали данные поэты, – проявляло серьезный интерес к религии, в частности к христианству, пытаясь по-своему его переосмыслить. В юности потерявшие Родину и испытавшие всю тяжесть судьбы изгнанников, они винили в трагедии 1917 г. своих отцов[1] и не хотели следовать их идеалам. В оценке Бориса Поплавского и его друзей (Александра Гингера, Николая Татищева, др.), именно Православие явилось причиной слабости старшего поколения.
“Добротолюбье – полевой устав
Известен нам. Но в караульной службе
Стояли мы, и ан легли, устав,
Нас выдало врагам безумье дружбы”.[2] – пишет Поплавский в 1925 г. в стихотворении “Армейские стансы”. Религиозный поиск молодого поколения эмигрантов приобретает новое направление. Если, при учете всех погрешностей и ошибок по отношению к каноническому христианству, отправной точкой для старших философов и писателей-эмигрантов было все же Православие (для С.Булгакова – исключая его софиологические заблуждения; Н.Бердяева, Л.Карсавина, Е.Трубецкого; Д.Мережковского, особенно для И.Шмелева и Б.Зайцева), – то “дети” находят свои духовные идеалы далеко за пределами исконной веры “отцов”. Александр Гингер становится убежденным буддистом, Гайто Газданов вступает в масонскую организацию, сам Поплавский становится искренним поклонником теософии.[3] Старшие современники называли “детей” – “незамеченным поколением”. Сверстникам Поплавского было трудно напечататься, они испытывали муки творческого одиночества, не имея читателя, обращаясь в пустоту. Совсем иначе обстоит дело сейчас, здесь, у нас в России. Книги Набокова, Поплавского, Газданова пользуются необычайным спросом в среде современной русской интеллигенции. Думается, настала насущная необходимость разобраться в том, какие же идеи лежали в основе творчества этих действительно талантливых писателей, тем более что в современном литературоведении существует тенденция замалчивания некоторых сторон их убеждений. А иногда Поплавского, например, называют православным писателем и поэтом. Цель данного доклада отнюдь не в том, чтобы вынести безжалостный приговор тем, кого и без того заставили страдать обстоятельства эмигрантской жизни и их собственные духовные заблуждения. Но осознавать нехристианскую природу христианских образов в их произведениях, думается, необходимо.
“Мой бедный друг, живи на четверть жизни.
Достаточно и четверти надежд.
За преступленье четверть укоризны
И четверть страха пред закрытьем вежд.
Я так хочу, я произвольно счастлив,
Я произвольно черный свет во мгле,
Отказываюсь от всякого участья
Отказываюсь жить на сей земле“[4]- говорит лирический герой стихотворения Поплавского “Дождь” (1925-1929 гг.).
Совсем по-иному – в радостном приветствии жизни – предстает герой-поэт в стихотворении В.Набокова “Жизнь”:
“Шла мимо жизнь, но ни лохмотий,
ни ран ее, ни пыльных ног
не видел я… Как бы в дремоте,
как бы сквозь душу звездной ночи, –
одно я только видеть мог:
ее ликующие очи
и губы, шепчущие: Бог!”
Эти стихотворения представляют два полярных взгляда на жизнь. В первом – полное ее отвержение из буддийской боязни следующего воплощения, которое обречет на новые муки. Во втором – принятие жизни как Божьего дара. Но принимается лишь светлая часть ее – трагизм отвергает лирический герой Набокова. Такое “розовое мировосприятие” было присуще раннему Набокову-Сирину, поэту.
В лирике Поплавского и Набокова мы, может быть, не найдем схожего взгляда на мир. Тем более интересным представляется сопоставить поэтические вариации христианских образов и мотивов обоими.
Несомненно, столь разное мироощущение обоих поэтов определила тяжкая судьба изгнанников. Для Поплавского следствием становится ярко выраженный трагический взгляд на мир:
“Как мы измучены и хорошо бывает,
Забыв дела, бессмысленно читать…
Покинув жизнь, я возвратился в счастье
Играть и спать, судьбы не замечать” [5].
(“Шары стучали на зеленом поле…” – 1932 г.)
Лирический герой Набокова, наоборот, нашел иной путь. Трагическое прошлое он “выслал” за пределы сегодняшнего сознания”, изгнал из памяти:
“это больно, и это не нужно…” [6]
(“Романс” – 1920 г.)
В стихотворении “Детство” (1918 г.) Набоков укажет еще иные истоки односторонне светлого взгляда на мир своего лирического героя:
“и после, может быть, потомок любопытный,
стихи безбурные внимательно прочтя,
вздохнет, подумает: он сердцем был дитя”.[7]
Набоков отрицал взгляд на мир сквозь призму придуманных кем-то до него идей и неоднократно прокламировал свою независимость от всевозможных течений, школ и группировок.[8] Такой творческий “аристократизм” уберег его от приятия модных в то время религиозно-философских трактовок, когда каждый на свой лад перекраивал Библию. Собственное – “наивное” – христианство, конечно, не избавило Набокова от ошибок. И все же оно окрасило его раннюю лирику в неповторимые светлые тона, наполнило ее любовной благодарностью творения к Творцу.
Теософские пристрастия Поплавского, напротив, сделали в его поэзии ведущим мотив “небытия в жизни”, поселили в сознании его лирического героя мысль о неизбежности воздаяния, так называемой “кармы” – и как следствие – тяготение к смерти.
Счастье для героя Поплавского – в “очищении от всякой надежды”[9]. В лирике Набокова устойчивое звучание приобрело именно чаяние о будущем соединении с Родиной, да и тема загробной жизни всегда сливается у него с надеждой на Божью милость.
Ведущим почти во всех сборниках Поплавского оказывается мотив “небытия в жизни”. Мы встречаемся с ним вплоть до последнего года жизни поэта (1935 г.), хотя 1932 г. и представлял собой попытку примирения с христианством (образ же самого Христа всегда был дорог поэту). Мотив неприятия жизни воплощен многосторонне. Возникший в стихотворении “В венке из воска” (1924 г.) образ – “овца души”[10], которая тяготится миром” – “расшифровывается” более поздней лирикой.
“Оставляю этот мир жестоким,
Ярким, жадным, грубым, остальным.”[11]
(II Neige sur la ville – 1931 г.) Нежелание жить – это не прихоть героя. В основе этого – указание “свыше”, “с небес”. Для лирического героя Поплавского это – религиозная истина:
“Небо шепчет: забудь о погоне,
Ляг у насыпи низкой в кусты…
Отдаляйся. Молчи о грядущем…”[12]
Жизнь “на четверть жизни” – как предрекает вера героя – обещает в дальнейшем обретение “священного покоя”[13].
“Счастлив тот, кто к жизни не вернется”, –
прокламируется буддийский постулат в стихотворении 1931 г. “Над пустой рекой за поворотом…”[14]. То же буддийское озвучание приобретает и тема смерти. Лирический герой не желает продолжения мук памяти за гробом:
“Темнота постели и могилы,
Холод – утешение царей”[15]
(“Позднею порою грохот утихает…” – 1931 г.).
Иным, радостным настроением проникнуты размышления о жизни и смерти в ранней лирике Набокова. В стихотворении “Пир”(1921 г.), написанном на сюжет евангельской притчи, поэт дает ей свою трактовку. По его мнению, пир и званные на него – это не прообраз Спасения и Спасшихся. Пиром является земное существование человека, мир – Божье творение. А лирический герой – тот гость в Божьем чертоге, который сумел оценить гостеприимство Хозяина:
“Порою хмурится сосед мой неразумный,
а я – я радуюсь всему”. [16]
Акцентирование трагических сторон в искусстве отвергает ранний Набоков. Именно отсюда его неприятие миропонимания Достоевского, которое кажется поэту нарушением Божьего Завета (статья “Достоевский” – 1919 г., “На годовщину смерти Достоевского” – 1921 г.). Христианской формуле “грех уныния” Набоков придает глобальное значение, исключая из своей лирики вместе с темой уныния и тему сострадания мучениям ближнего. Вера набоковского лирического героя состоит в том, что предназначение человека – не останавливаться на темных сторонах жизни, не замечать вообще ущербности мира здешнего, – а “искать Творца в творенье”[17]. В стихотворении “Жемчуг” (1923 г.) лирический герой – ныряльщик за жемчугом; он из-под толщи вод внемлет “шелковому звуку/ уносящейся … ладьи” Пославшего его. По Набокову, Сам Господь оставил человеку Завет не замечать трагических диссонансов земного существования. Отвергающую оценку трагическому слышим в стихотворении “Достоевский” (1919 г.):
“подумал Бог: ужель возможно,
что все дарованное Мной
так страшно было бы и сложно?”[18]
Герой Набокова так формулирует свою веру:
“Люблю зверей, деревья, Бога,
и в полдень луч, и в полночь тьму”.[19]
Создание Божие – мир – в его первых поэтических сборниках “Горний путь” (1923 г.) и “Гроздь” (1923 г.) наделен отблесками райской красоты. Облака видятся поэту “райским сахаром на блюдце блестящем”[20] (“Знаешь веру мою?” – 1921 г.); космос – Божье творение – приоткрывает перед человеком райскую гармонию: “Ночь, ты развертываешь рай / над темным миром…”[21] (“Ночь” – 1921 г.). Весь земной мир предстает как храм, где “солнце пламенное – Бог; / месяц ласковый – Сын Божий; / звезды малые во мгле – Божьи детки на земле”[22] (“Храм” – 1921 г.).В таком контексте христианские образы окрашиваются в пантеистические тона. Но, к чести поэта, следует отметить, что творение все же никогда не заслоняет для него Самого Творца.
Образ прекрасного Мира-Храма очень устойчив в ранней лирике Набокова. Молится не только человек. В торжественной службе участвуют и все неразумные создания – животные, цветы… “Молится неистово кузнечик” в стихотворении “Был крупный дождь. Лазурь и шире и живей…”[23] (1921 г.); “молятся луга”, облака над миром “роняют слезы Рая”[24] (“Облака” – 1921 г.); святые таинства творят “бледные крестики тихой сирени”[25] (“На сельском кладбище”), отпевая на кладбищах умерших.
В приятии мира лирический герой-поэт подчеркивает любовь к явленной красоте плоти. В стихотворении “Ты все глядишь из тучи темно-сизой…” (1923 г.) он представляет себе Саму Матерь Божию. Эстетическая сторона образа ближе к западному средневековому мистическому миросозерцанию[26], где поклонение Богородице было наделено чувственно-телесными оттенками: такой “огранкой” образа Набоков подчеркивает любовь к земному началу жизни (в дополнение к духовному мировосприятию):
“и все ищу в изгибах смутной ризы
изгиб живой колена иль плеча…”[27]
Не только творение поет гимн Создателю, но и Он благословляет земную жизнь у Набокова. Неслучайно в стихотворении “Мы столпились в туманной церковенке…” настоящая церковная служба вдруг претерпевает по воле автора преображение. “Весна милосердная” вошла “тенью лазоревой” – и уже на иконе сливаются воедино Лик Богоматери и лик весны:
“и, расставя ладони лучистые,
окруженная сумраком радостным,
на иконе Весна улыбается”.[28]
При всей прокламируемой чуждости идеям предшественников, мы вдруг встречаем в образе “Весны-Богоматери” у Набокова софиологическую деформацию в духе идей Вл.Соловьева, С.Булгакова[29].
Односторонне светлое, так называемое “розовое” восприятие земного бытия приводит Набокова-лирика к полному игнорированию темы воздаяния за грехи. У его героя не возникает и тени сомнения, что ему место в Раю. О существовании ада он просто не вспоминает. Рай же ассоциируется у него с моментами высшего ощущения счастья на земле. Рай небесный для лирического героя – повторение земного цветения жизни. Он видит в нем отражение чистоты мира. В стихотворении “Крым” (1920 г.) лирический герой надеется в Раю увидеть прелесть Бахчисарая:
“и буду я в Раю Небесном,
он чем-то издавна известным
повеет, верно, на меня…”[30]
В других стихотворениях героев ждет в Небесном Раю привычная обстановка: погибшие матросы оказываются в родном портовом городе (“Воскрешение мертвых” -1925 г.); сам герой-поэт и в небесной обители хочет видеть “на столе открытую тетрадь”[31] (“В Раю” – 1920 г.). И все же в ранней лирике Набокова более сильны жизнеутверждающие мотивы и боязнь загробной жизни, даже райской:
“Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным
я скажу: отпустите меня!”[32]
(“Эту жизнь я люблю исступленной любовью…” – 1919 г.)
Иную деформацию претерпевает тема жизни и смерти у Поплавского. Будучи пылким последователем теософии, он не видел противоречия в том, чтобы одновременно избрать путь святого, мученика, христианского аскета. Эта тема часто звучит в его дневниках. Не смирением освящен этот путь. Автор дневников будто “вымеряет”, сколько ему “Бог уже стоил”, чего он “уже лишился из-за Бога”[33]. Его этическая система лежит в русле гностических выводов, а также идей немецких философов-идеалистов – Шеллинга, Шопенгауэра и особенно Ницше.
Неразличение добра и зла логически обосновывает Поплавский:
“И зло и добро, отдельно выпущенные на свободу, погубили бы мир”[34]. Увлекшись в 1932 г. учением Ницше, поэт отвергает дорогой ему ранее образ “страдающего Бога” – “значит, и на небе страдание”[35]. Такие мысли приводят Бориса Поплавского к еще более страшной бездне: “Я понял свою люциферическую природу”[36], – он воспринимает ее как данную свыше, самим Господом. А отступление от нее теперь расценивает как выход из-под Божьей Воли.
В поэзии теософские пристрастия Поплавского изливаются в образ “жизни-сна”. Этот сон всеобъемлющ, так как все творение вообще якобы есть лишь сон Божества[37]: “жизнь, что Бога кроткая мечта”[38] (“Пейзаж ада” – 1926 г.); “все только вьюга золотой свободы / Лучам приснившаяся боль”[39] (“Как холодно. Молчит душа пустая…” – 1932 г.).
Тему земного бытия сопровождает устойчивый мотив необходимости уйти от жизни при жизни, еще более заветная мечта героя – “погибнуть” вовсе: “Танцуя, мы о гибели мечтали…”[40] (“Вращалась ночь вокруг трубы оркестра…”, б.г.). Стремление “перестать быть”[41] (“Снег идет над голой эспланадой…” – 1931 г.) глобально и распространяется даже на мысли о загробной жизни:
“Ведь исчезает человек бесследней,
Чем лицедей с божественным лицом”.[42]
(“В венке из воска” – 1924 г.)
Думается, из этих истоков – преобладание апокалипсических образов, которые толкуются не как предостережение ущербному миру (с чем мы встречались в лирике предшественников и кумиров Поплавского – В.Брюсова и А.Блока, особенно в “урбанистических” циклах). У Поплавского звучит восторг Конца. Им наполнено преобладающее большинство стихотворений первого сборника “Флаги” (1936 г.), а циклы – “Снежный час” (издан после смерти поэта, в 1936 г.) и “В венке из воска” (1936 г.) – уже в своих названиях символически заключают тему Конца. Лирический герой так передает чувства своего поколения:
“В тот вечер, в тот вечер описанный в книгах
Нам было не страшно галдеть на ветру…”[43]
(“Весна в аду” – б.г.)
Та же тема “пира во время чумы” продолжена в стихотворении “Последний парад” (1927 г.) и многих других.
В бытии герой видит осуществление лишь одной меры справедливости – “добро во зле” [44] (“Артуру Рэмбо” – 1926-1927 гг.). Тот же мотив – в стихотворениях “Черная мадонна” (1927 г.), “Детство Гамлета” (1929 г.). В последнем чудовищно деформируется Образ Божий. У поэта в Нем кощунственно сливаются (как в Андрогине) Господь и люцифер:
“Светлый дракон их о Боге учил на горе…”[45]
Именно таково божество в “Тайной доктрине” Е.П.Блаватской.
Из мотива “добра во зле” рождается притягательность для лирического героя всех персонажей мирового искусства, которые нарушили Божью заповедь и возлюбили человека более Господа ( Лаура -“навсегда прелестна и ужасна”; Прекрасная Елена – “королева ужасов”- “Показалась нам спокойно спящей / Пеною на золотых волнах…”[46] (DIABOLIQUE – 1927?). Данные оценки образов Дантова “Ада” соответствуют идеям “нравственного эстетизма”, столь модным в литературе “серебряного века”.
Поплавскому, как и многим поэтам-предшественникам, присуще восприятие люцифера как спасителя, давшего человеку знание, искусства, любовь. (Мнение, безусловно, ошибочное, о чем подробно говорит Андрей Кураев в книге “Сатанизм для интеллигенции”.) Но именно это убеждение в наибольшей мере определило мироощущение Поплавского. (Неслучайно свой роман он назвал “Аполлон Безобразов” – явно из “люциферических” истоков возникает это имя.) Отсюда – зловещая трансформация евангельских образов. Образ Михаила Архангела, когда-то изгнавшего сатану из Божьих Пределов, наделен холодными, нечеловеческими чертами равнодушного убийцы:
“И не раздавит розовым авто
Шофер-архангел гада равнодушно”.[47]
(“Сентиментальная демонология” – 1926 г.).
Даже образ Христа искажен. Христос предстает не в силе и славе, не в могуществе прощать. Он сам бесправен перед волей судьбы. Христианство Поплавского насквозь “кармично”, поражено теософской болезнью. Лирический герой стихотворения “На желтом небе аккуратной тушью…” (б.г.) так обращается ко Христу:
“Не верю я себе, Тебе, но знаю
Но вижу, как бесправны я и Ты…”[48]
Вообще тема безжалостной “кармы” звучит во множестве стихотворений поэта:”Поля без возврата. Большая дорога…” (1931-1934 гг.), “Вечер сияет. Прошли дожди…” (1931 г.), “На мраморе, среди зеленых вод…” (б.г.), “Лицо судьбы доподлинно светло…” (б.г.), др.
Отношение ко Христу самого поэта, выразившееся в дневниках, не полностью вошло в его лирику. Здесь отсутствует мотив отречения от “страдающего Бога”. А вот упрек Спасителю за допущение воздаяния, за существование ада очень силен в лирике последних лет:
“Как Ты смел”, былинка говорит,
“Как Ты мог”, волна шумит из мрака
“Нас вдали от сада Гесперид
Вызвать быть для гибели и мрака…”[49]
По собственному признанию Поплавского в дневниках 1934 г., в этот период он впервые по-настоящему приблизился к истинной христианской вере, к осознанию страха Божия. Именно из него вырастают, как ни странно, богоборческие мотивы в поздней лирике. Ими наполнены стихотворения: “В кафе стучат шары. Над мокрой мостовой…” (1932 г.), “Все спокойно раннею весною…”, “Темен воздух, в небе розы реют…”, “Мать без края: быть или не быть…” (1935 г.), “Рождество расцветает. Река наводняет предместья…”(1930-1931гг.), др. Страх без смирения и без надежды на силу Божией милости неминуемо порождает бунт слабой человеческой природы, которая своими силами не в состоянии спастись. Подтверждаются слова преподобного Исаака Сирина: “Не называй Бога справедливым, ибо если Бог справедлив, то я погиб. Христианство – это путь любви, которая выше закона…” Бог может прощать там, где закон должен казнить.
По-иному предстают эти мотивы в ранней поэзии Набокова. Ангелы постоянно таинственно соседствуют с человеком в готовности прийти ему на помощь, если надо – грозными знаками (“Господства” – 1918 г.), или ласковой поддержкой (“Мерцательные тикают пружинки…” – 1920 г., “Волчонок” – 1922 г.) .
Серафим, охраняющий Гроздь-Мир, подаренную Богом человеку, скрывается в саду – “лилейно-белым”[50], павлиньим оперением. Ранее, в стихотворении “На смерть Блока” встречался образ “Серафимы как павлины”. Думается, не случаен и псевдоним юного Набокова – Сирин. В поэме “Слава” автор намеренно останавливает внимание читателя на своем вымышленном “птичьем” облике:
“я божком себя вижу,
волшебником с птичьей головой, в изумрудных перчатках, в чулках
из лазурных чешуй. Прохожу. Перечтите
и остановитесь на этих строках”.[51]
Несомненно, в образе Сирина автор пытался в фольклорных наивных традициях переосмыслить фигуру ангельского чина. Это не было самовозвеличиванием. Это было прокламированием своей поэтической концепции – воспеть божественную красоту земного, по-своему участвовать в возделывании сада. “Сирин” – одновременно приобретает значение виноградаря в Божьих угодьях. Поэзия как ответный дар благодарности Господу озвучена во многих стихотворениях Набокова:
“Катится небо, дыша и блистая…” (1919 г.), “Каштаны” (1920), “Туман ночного сна, налет истомы пыльной…”, др. Есть и другая деталь (в традициях народного Православия) в облике поэта у Набокова: поэт-“юродивый”, стоящий у паперти храма мира.
В более поздней лирике “детская вера”, розовое мировосприятие приведут поэта к полному разочарованию в ущербном мире, с которым ему все же придется столкнуться лицом к лицу. Не осуществится так долго жданная встреча поэта с Россией, произойдет следующая за событиями 1917 г. катастрофа – воцарение фашизма и Вторая мировая война… И “розовые очки” расколются. Поэт придет к полному атеизму.
Печальны духовные итоги обоих поэтов: “люциферическая пора” венчает жизненный путь не смирившегося перед Создателем Бориса Поплавского, отвергнувшего Божью благодать. Атеизм подстерегал Набокова, отвернувшегося от трагических знаков ущербного мира.