- Вид работы: Дипломная (ВКР)
- Предмет: Культурология
- Язык: Русский , Формат файла: MS Word 91,23 Кб
Аристократическая культура эпохи Хэйан в Японии: эстетические и этические принципы
МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение
высшего профессионального образования
"КУБАНСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ"
(ФГБОУ ВПО "КубГУ")
Факультет истории, социологии и международных отношений
Кафедра археологии, этнологии, древней и средневековой истории
ДИПЛОМНАЯ РАБОТА
Аристократическая культура эпохи Хэйан в Японии: эстетические и этические принципы
Работу выполнил:
И.Н. Копейкина
Направление подготовки 030400.62. История
Нормоконтролер, ст. лаборант
Р.Ш. Кузнецова
Краснодар 2013
Содержание
Введение
. Истоки формирования эстетических и этических принципов эпохи Хэйан
.1 Синтоизм
.2 Буддизм
.3 Китайская цивилизация
.4 Даосизм и конфуцианство
. Хэйанская знать и природа
. Мужчина и женщина в эпоху Хэйан
3.1 Любовные отношения: ухаживание и брак
.2 Женский идеал в эпоху Хэйан
3.3 Мужчина-аристократ эпохи Хэйан
4. Образ жизни хэйанской аристократии: быт и празднества
.1 Устройство аристократической усадьбы
.2 Внутренняя обстановка
.3. Одежда
.4 Пища
.5 Празднества
. Религия и хэйанская знать
.1 Особенности отношения к религии хэйанских аристократов
.2 Преломление религии в свете эстетики
.2 Светская эстетика и религиозные искусство
Заключение
Список использованных источников и литературы
Введение
аристократическая культура хэйан религия
Актуальность исследуемой проблемы. Когда в специальной литературе пишут о наиболее выдающихся этапах в развитии японской культуры, на первое место ставят обычно эпоху Хэйан. Ее выделяют историки идеологии, искусств, литературы, музыки, науки, социально-экономических отношений, письменности, языка. Влияние хэйанской культуры сказывалось в Японии многие столетия. Ее памятники вдохновляли писателей, поэтов, драматургов, ученых и художников и в XIV, и в XVIII, и в XX в. Эпоха Хэйан ассоциируется с понятием о культурном взлете, о преемственности культуры.
В эпоху Хэйан была заложена традиция японской красоты, которая в течение восьми веков влияла на последующую литературу, определяя её характер.
Так, например, роман "Гэндзи-моногатари" – вершина японской прозы всех времён. С тех пор как появилось "Гэндзи", японская литература всё время тяготела к нему. Все виды искусства, начиная от прикладного и заканчивая искусством планировки садов, находили в "Гэндзи" источник красоты. Время "Гэндзи-моногатари" – время высшего расцвета хэйанской культуры. В то же время, роман «Гэндзи-моногатари» («Повесть о Гэндзи») с полным правом может быть отнесен к числу классических произведений не только японской, но и мировой литературы, так как в 1966 г. в список замечательных людей мира (составленный ЮНЕСКО) было внесено первое японское имя – Мурасаки Сикибу.
Но нужно отметить, что основная эстетическая категория эпохи Хэйан – моно-но аварэ – продолжала жить не только в литературе, но и во всей японской культуре, получив второе рождение в эпоху Эдо.
Помимо этого, в эпоху Хэйан был выработан эстетический канон, предполагавший особую утонченность и изящество, который в значительной степени определил дальнейшее развитие японской эстетики.
Таким образом, то, что было создано в Японии в эти четыре столетия – с IX по XII век, не утратило своей ценности, не только исторической, но и абсолютной, и в XXI веке.
Объектом исследования является аристократическая культура эпохи Хэйан в Японии.
Предмет исследования – эстетический и этический принципы хэйанской культуры.
Хронологические рамки охватывают период с 794 г. по 1185 г., которые исследователи чаще всего выделяют в качестве начала и окончания эпохи Хэйан. Первая дата связана с переносом столицы из г. Нара в г. Хэйан(кё) (современный г. Киото), а последняя дата – с тем, что в междоусобной борьбе дом Минамота разгромил дом Тайра в морской битве при Дан-но Ура и захватил всю власть в стране в свои руки.
Географическими рамками исследования является вся территория японского государства, в состав которой входили на тот момент, если говорить о наиболее крупных островах, о. Хонсю (может быть, за исключением небольшой части севера острова), о. Сикоку и о. Хонсю. Однако стоит отметить, что развитие аристократической культуры происходило преимущественно в г. Хэйан(кё).
Степень изученности проблемы.
. Отечественная историография. Отдельных, специальных трудов в советской и российской историографии, посвященных изучению эстетических и этических принципов в аристократической культуре эпохи Хэйан не существует, но тем не менее есть различные исследования, рассматривающие данную проблему с разных углов.
Наиболее цельную картину становления японской культуры и основных ее особенностей создал в своих работах патриарх советской японистики Н.И. Конрад. На основании перевода и анализа ряда художественных произведений эпохи Хэйан он выработал ряд положений, касающихся культуры, мировоззрения, соответственно, этики и эстетики хэйанского аристократа, которые являются актуальными и сегодня, даже несмотря на их, как отмечал сам Н.И. Конрад, некоторую схематичность и обобщенность.
Широкий круг проблем освещается в трудах В.Н. Горегляда: особенности формирования культурного самосознания японцев, идейное содержание некоторых памятников литературы эпохи Хэйан (жанр дневника или эссе) и биографии их создателей, влияние буддизма на культуру рассматриваемого периода, а также вопросы, связанные с различными сторонами быта и искусства.
Подробный разбор эволюции эстетических категорий, а также влияния на национальную культуру Японии буддистских и древнекитайских идей дает в своих исследованиях Т.П. Григорьева. В некоторых аспектах дополнить ее может Е.Л. Скворцова.
Интересным материалом служат работы А.Н. Мещерякова, в которых рассматриваются биографии видных деятелей культуры эпохи Хэйан, приводятся истории различных японских символов и явлений, что помогает лучше понять национальные обычаи, психологию и культуру.
Помимо вышеперечисленных работ, важную информацию об эстетических категориях и их эволюции, общем историко-культурном уровне, образе мышления хэйанской аристократии могут дать труды по истории японской поэзии, принадлежащие И.А. Борониной, Т.И. Бреславец, Л.М. Ермаковой.
О женском идеале в эпоху Хэйан рассказывается в статье О. Витязевой.
История японского искусства, архитектуры, устройства сада в целом и эпохи Хэйан в частности отражена в трудах В.Е. Бродского, Н.А. Виноградовой, М.П. Герасимовой, Н.С. Николаевой, Г.З. Лазарева, а исследования Е.В. Завадской и О.Л. Хованчук анализируют, соответственно, историю японской книги и историю японского костюма.
Вопросы, связанные с влиянием различных религий на формирование этических норм японцев раннего средневековья, частично рассматриваются у А.Н. Игнатовича, Г.Е. Светлова, Я.Б. Радуль-Затуловского, Н.Н. Трубниковой и А.С. Бачурина, Ермаковой Л.М.
Кроме того, полезную информацию о различных эстетических категориях эпохи Хэйан можно извлечь из «Словаря японских поэтологических терминов и культурных реалий», прилагающегося к работе коллектива авторов «Девять ступеней вака. Японские поэты об искусстве поэзии». Примечания также очень информативны в работе «Япония в эпоху Хэйан (794 – 1185): Хрестоматия», составленной М.В. Грачевым, так как содержат не только справочные сведения, но и мини-исследования, основанные на анализе источников.
Также могут быть полезны в работе некоторые учебные пособия и работы, носящие справочный характер, которые принадлежат В.В. Кожевникову, С.С. Паскову, Н.А. Виноградовой и Т.П. Каптеревой, И.В. Петровой и Л.Н. Бабушкиной. К этой же категории относятся работы: «История Японии. Т. 1. С древнейших времён до 1868 г.» под редакцией А.Е. Жукова, «Боги, святилища, обряды Японии: Энциклопедия синто» под редакцией И.С. Смирнова, приложение к «Повести о Гэндзи» Мурасаки Сикибу в переводе Т.Л. Соколовой-Делюсиной, а также второй из шести томов труда «Всеобщая история искусств» под редакцией Б.В.Веймарна и Ю.Д.Колпинского.
. Зарубежная историография. В зарубежной историографии, насколько нам известно, также нет специального труда, посвященного теме данной работы. Но общие сведения можно почерпнуть из исследований Р. Хэмпела, Уильяма Макколлоу, Айвона Морриса, а также из издания Кембриджского университета «Кембриджская история Японии. Япония эпохи Хэйан» под редакцией Дональда Шивли и Уильяма Маккаллоу.
Об особенностях японской архитектуры можно узнать из работы японских исследователей Ниси Кадзуо и Ходзуми Кадзуо, переведенной на английский язык Маком Хортоном, а развитие японского сада рассматривается в магистерской диссертации Хэйзела Бэйкера.
Отдельные вопросы, связанные с темой данной работы, рассматриваются у следующих авторов: Барбара Амброз изучает тему паломничеств знатных женщин в эпоху Хэйан, Уильям Маккалоу предоставляет информацию о японском институте брака в рассматриваемый период, а Смитс Айво исследует тему китайских обучения и литературы в середине эпохи Хэйан.
Разумеется, вышеперечисленными работами не исчерпывается весь спектр трудов, посвященных различным аспектам культуры эпохи Хэйан, однако в целом можно сказать, что англоязычная историография, основанная, в первую очередь, на анализе «моногатари» (повествовательные произведения) и «дзуйхицу» (эссе), придерживается мнения, что гедонизм и эфемерность бытия – суть самые важные критерии в жизни знатного хэйанца, которые не только определяли правила поведения, но и могли способствовать служебному продвижению.
В японской историографии плодотворные исследования велись в эстетической науке. Так, начиная с 60-х гг. японская эстетика переживает бурный рост как в количественном, так и качественном отношении. Выражением этого стали работы целой плеяды талантливых ученых, среди которых Уэда Макото, Имамити Томонобу, Хисамацу Сэнъити, Нисида Масаёси. Нисида Масаёси в своей фундаментальной работе «Нихон би-но кэйфу» рассматривает истоки японских традиционных категорий «моно-но аварэ», «саби», «югэн» и др., а также границы их функционирования в сфере искусства. Нисида подробно анализирует последствия влияния экономических и социально-политических условий на процесс становления традиционных видов японского искусства и формирование в их недрах эстетических категорий, подходя, таким образом, к японской эстетике с исторической точки зрения. Что касается исследований известного эстетика Уэда Макото, то он также рассматривает японские эстетические категории исторически, в их изменчивости и движении. Уэда удается показать, как с изменением мировоззренческих установок менялась и система эстетических ценностей и смыслов.
В общих же чертах, до 90-х годов японские исследователи придерживались сходной с западными коллегами точки зрения на основное содержание жизни хэйанской знати. Так, один из ведущих японских специалистов по истории придворной культуры эпохи Хэйан Мэдзаки Токуэ считал, что именно «культ красоты» и «служение прекрасному» являлись для аристократов важнейшими жизненными принципами, руководившими их действиями и мышлением.
Только в 90-е годы XX столетия отношение к истории Хэйан стало изменяться. Против взглядов Мэдзаки Токуэ выступил Яманака Ютака, который в ряде своих работ подверг резкой критике традиционный взгляд на сущность придворной культуры в эпоху Хэйан. Исследуя дневники японской аристократии, Яманака Ютака пришел к выводу о необходимости осторожного отношения к информации, содержащейся в дневниковой литературе. Японский специалист посчитал, что авторы по различным причинам могли сообщать в дневниках недостоверную информацию. По мнению этого исследователя, понимание поведенческих установок и жизненных приоритетов представителей хэйанской знати невозможно без изучения всей совокупности придворной литературы (государственные хроники, своды законов, дневники аристократов, собрания изящной словесности, актовых материалов и т. д.). И только в этом случае можно получить целостное представление о жизни придворного общества эпохи Хэйан.
Из общей цели вытекает и ряд задач:
) проследить истоки формирования национальной культуры;
) определить основные особенности сформировавшейся к эпохе Хэйан культуры и, как составной ее части, эстетических и этических принципов;
) последовательно рассмотреть выражение эстетической и этической категорий во всех основных сферах жизни и деятельности хэйанских аристократов;
) определить место и значение этики и эстетики в каждой из этих сфер бытия.
Методологическая база исследования. Данная дипломная работа построена на принципах объективности и историзма.
В данной работе были использованы описательный, хронологический и типологический методы исследования.
Источниковая база исследования. Основными источниками являются произведения художественной литературы эпохи Хэйан, из которых автором использовались сочинения трех видов:
) поэтические моногатари (ута-моногатари), которые представляют собой собрание небольших миниатюр, состоящих из прозаической части и стихотворения-танка. На первом этапе поэзия играет главенствующую роль, так как проза лишь поясняет, кем, когда и при каких обстоятельствах было создано это стихотворение. К этому жанру относятся:
а) «Повесть из Исэ» («Исэ-моногатари»), которая предположительно принадлежит руке Аривара-но Нарихира (825-880). Это произведение не представляло собой цельного повествования, оно было сложено из ряда отрывков, достаточно самостоятельных, законченных и на первый взгляд не связанных друг с другом. Общее число таких миниатюр – 125, и каждая из них обязательно включала пятистишие-танка. Представляя собой собрание небольших историй о похождениях некого кавалера, «Исэ-моногатари» может дать представление о нравах аристократического придворного круга, об отношениях между мужчиной и женщиной (являющихся главной темой произведения), в частности, о представлениях хэйанцев об ухаживании, браке и царивших здесь этических и эстетических нормах.
б) «Повесть из Ямато» («Ямато-моногатари») датируется второй половиной Х в., но автор не определен. «Ямато-моногатари» составлена из 173 историй, сосредоточенных на стихах, двух приложений и нескольких более поздних добавлений. В «Ямато-моногатари», в отличие от «Исэ-моногатари», нет главного героя или группы главенствующих персонажей. Основными тематическими разделами, повторяющимися и перемежающимися друг с другом в "Ямато-моногатари", можно считать: любовь, расставание, непродвижение по службе, печаль о бренности земного. В том числе примерно первая половина памятника (1-140-й даны) содержит истории, рассказывающие о событиях периода регентства Фудзивара, вторая запечатлевает события прежних времен, чувствования которых были, видимо, образцом для, современников создателя Ямато-моногатари. Таким образом, данное произведение освещает сходный с «Исэ-моногатари» круг проблем.
) документальные (дзироку-моногатари) – дневники, эссе, записки (дзуйхицу), путевые заметки:
а) «Записки у изголовья» («Макура-но соси»), принадлежащие Сэй-Сёнагон, охватывают события приблизительно с 993 г. по 1001 г. (оценки несколько разнятся). Произведение Сэй Сёнагон относится к жанру «дзуйхицу», что буквально означает «вслед за кистью», и представляет собой собрание записок без особой последовательности, то есть запись мыслей, впечатлений, воспоминаний, описаний в том порядке, как они приходят в голову автору. «Записки у изголовья» являют собой очень ценный источник по культуре эпохи Хэйан. Сэй Сёнагон, будучи фрейлиной при императрице Тэйси около десяти лет, сообщает нам множество подробностей придворной жизни: бытовые сцены, анекдоты, новеллы, стихи, картины природы, описания придворных торжеств, поэтические раздумья, зарисовки обычаев и нравов того времени. В произведении Сэй Сёнагон очень важными являются заметки об эстетических предпочтениях хэйанской знати и о социальных требованиях, предъявляемых к аристократу того времени.
в) «Дневник Мурасаки Сикибу» («Мурасаки-Сикибу-никки»), принадлежащий Мурасаки Сикибу, охватывает период с 1008 г. по 1010 г. «Дневник Мурасаки Сикибу» – это запись событий при дворе (точнее – в свите императрицы Акико), церемоний, обрядов. В произведении содержатся ценные рассуждения автора о каноне женской красоты, об отношении к религии, о социально приемлемом и неприемлемом.
г) «Дневник эфемерной жизни» («Кагэро-никки»), принадлежащий руке Митицуна-но Хаха, охватывает промежуток времени в 21 год с 954 г. по 974 г. и является первым японским дневником, написанным женщиной. «Дневник эфемерной жизни» – это не фиксация какого-то события и не собрание поденных записей бытового характера, а рассказ о большом отрезке жизни, составленный в конце этого отрезка под определенным настроением и, следовательно, с сознательным отбором фактов, укладывающихся в авторскую концепцию бытия. Основными темами произведения Митицуна-но Хаха являются ее семейная жизнь и религия. У нее можно почерпнуть сведения об этических нормах применительно к браку, о религиозной жизни хэйанской знати.
д) «Дневник Сарасина» («Сарасина-никки»), написанный дочерью Сугавара-но Такасуэ, охватывает основные события в жизни автора за 38 лет, с 1020 г. по 1058 г. Главной его темой, которая проходит красной нитью через весь «Дневник Сарасина», пожалуй, стоит считать религию. Поэтому произведение может предоставить информацию о глубине веры хэйанцев, о принятых формах проявления религиозного рвения (паломничества, обряды).
г) «Дневник путешествия из Тоса» («Тоса-никки»), приписываемый Ки-но Цураюки, создан в 935 г. и является первым произведением дневниковой литературы на японском языке. «Тоса-никки» описывает возвращение Ки-но Цураюки в Киото (Хэйан) после пятилетнего губернаторства в провинции Тоса. Данное произведение может дать представление об общей атмосфере, в которой протекала жизнь аристократа того времени, в частности, о приверженности стихосложению и стремлении к постижению мононо аварэ в самых различных ситуациях.
д) «Дневник Идзуми Сикибу» («Идзуми-Сикибу-никки»), написанный Идзуми Сикибу, освещает ее жизнь на протяжении девяти месяцев с 13 мая 1003 г. по конец января 1004 г. В дневнике, где основное содержание составляют стихотворения танка, нет описания сколько-нибудь значительных событий, человеческих характеров, обычаев и т. п. Основное его содержание – любовь женщины к молодому человеку, развитие их отношений. Описываются также чувства действующих лиц при наблюдении за природой, по которым можно судить о ее месте в жизни аристократа.
) придуманные (цукури-моногатари) или собственно моногатари, сюжетные повести:
а) «Повесть о Гэндзи» («Гэндзи-моногатари») написана Мурасаки Сикибу предположительно в первое десятилетие XI в. Это огромное художественное полотно является любовной и нравоописательной повестью, в которой описывается жизнь хэйанского аристократа в сложных любовных ситуациях, в общении с сотнями людей (считая эпизодических), в типичной для его круга бытовой обстановке. Невозможно переоценить роль этого произведения в деле реконструкции нравов и быта хэйанской аристократии, которые описываются автором с особой тщательностью.
Стоит отметить, что, хотя художественная прозаическая литература эпохи Хэйан может дать самый обширный материал для понимания аристократической культуры, однако данная литература (основываясь на которой, чаще всего делают выводы о содержании жизни хэйанской знати) была создана почти исключительно женщинами, которых не допускали в некоторые сферы жизни, в частности к государственным делам. Поэтому не стоит исключать, что литература «женского потока» отражала не всю картину бытия хэйанской аристократии.
Также автором были использованы некоторые документы, не относящиеся к художественной литературе, которые были отобраны и опубликованы в посвященной эпохе Хэйан хрестоматии М.В.Грачевым:
) Отрывки из энциклопедии хэйанских нравов «Синсаругакуки» («Новые записи о «саругаку», сер. XI в.), составленной прославленным ученым Фудзивара-но Арихира (989?-1066). Данные отрывки могут рассказать о предпочтительных качествах у мужчин и женщин, о том, по каким эстетическим и этическим нормам они оценивались.
) Рекомендации из трех пунктов «Фудзи Микадзё», принадлежащие ученому Сугавара-но Фумитоки (899-981). Этот документ призван продемонстрировать этические (конфуцианские) принципы, исповедовавшиеся в среде ученых, и их роль в формировании этики хэйанской знати.
) Рекомендации в двенадцати пунктах «Икэн дзюни кадзё» ученого Миёси-но Киёюки (847-918). Документ дает представление о степени приверженности аристократии гедонизму, а также о степени обмирщения буддистских монахов.
Последняя группа источников помогает посмотреть на придворную жизнь несколько отстраненно, а также лучше понять роль, которую играли конфуцианские этические нормы в жизни аристократии.
1. Предпосылки формирования эстетических и этических принципов эпохи Хэйан
.1 Синтоизм
Со стороны как политической, так и общекультурной Хэйан является органическим продолжением предыдущего периода, эпохой развития тех же начал, которые получили свое первое оформление еще в VIII столетии нашей эры, в так называемый период Нара.
Как и мировоззрение в целом, японские эстетика и этика эпохи Хэйан сформировались под влиянием синтоизма, буддизма, отчасти даосизма и конфуциаства, а также китаизма.
Все эти начала продолжали действовать и в течение четырех веков Хэйана – IX-XII вв., только, пожалуй, не в равной степени, не одинаково по своей силе и по своему значению и – что уж несомненно – не равноценно в отношении сфер своего распространения и приложения.
Исконная синтоистская вера выросла из шаманских корней, отличалась многообразной и крепкой связью с явлениями живой и неживой природы, с обожествлением предков и культом чистоты. Во главе пантеона богов здесь стояла богиня Солнца, а император считался ее потомком.
Синтоистское миросозерцание включает в себя культ природы, специфически синтоистское отношение к природе как к единому одухотворенному сакральному пространству, где все части взаимосвязаны. Люди, животные, птицы и растения, одухотворены единой общностью, позволяющей им ощущать природные связи. Предметы и явления природы оказываются одухотворенными, населенными божествами, связанными между собой невидимыми нитями. Создается единое сакральное пространство природы.
В синто отсутствуют основатель вероучения, официально зафиксированный канон, развитое богословие и этическое учение, ритуалы значительно отличаются от местности к местности, общеяпонские «святые», подвергнутые процедуре канонизации, также отсутствуют. Истоки данного явления, возможно, стоит искать в этнопсихологии самих японцев: «Во многих работах японских и зарубежных этнопсихологов утверждается, что японцы как этнопсихологический тип в основном отталкиваются от интеллектуализма, избегают оперирования абсолютными и универсальными абстрактными принципами, отказываются от логического выявления противоречий в пользу эмоционального примирения с явлением, наконец, склонны к определенному, "радикальному эмпиризму" и "симплицитности".
Но так или иначе, эти особенности национальной религии, по всей видимости, и определили дальнейшее развитие японских этики и эстетики.
В литературе этический поиск получил выражение в понятии «макото». Т.П. Григорьева указывает, что в японской культуре «искренность» и «истина» обозначаются одним словом makoto.
В то же время Хисамацу пишет, что макото – не только «правда» и «искренность», но и дотоку – «мораль». Это сложное понятие этимологически восходит к тем самым дао и дэ , которым Лао-цзы посвятил свой трактат: дао как закон мирового развития и дэ как его воплощение. Постепенно дотоку стали понимать как мораль, но мораль, которая есть свойство дао , и потому отступление от нее или нарушение приравнивалось к преступлению, к тягчайшей провинности перед космическим порядком.
Стало быть, макото, с одной стороны, естественность, с другой – правильные идеалы, правильная мораль, а также подлинная природа вещей.
Разъясняя существо дела, Т.П. Григорьева пишет: «Истина (макото) едина, но многолика, чтобы сохранять ее, нужно менять форму ее выражения. Сначала верность истине понимали как верность тому, что «видишь и слышишь», потом – как верность неясным предощущениям души, тому, что присутствует незримо, – верность духу; Истину выражали языком символа. Истина и в светлом очаровании (аварэ), и в неизреченной красоте Небытия (югэн), и в красоте просветленной печали (саби)».
Таким образом, одной из ипостасей «макото» (искренность, мораль) было аварэ.
Само слово "аварэ" (варианты "аппарэ", "ахарэ") – одно из древнейших слов японского языка – имеет австралонезийское происхождение и, видимо, существовало ещё до слияния нескольких разнородных племен в единый японский этнос. Это слово означало "запрет", "табу", оно связано с культом предков и магическим ритуалом вызова их духов на землю – камуороси. Слово это было восклицанием, входившим в ритуальные тексты, произносимые в особых "местах силы", то есть в местах, отмеченных веревкой из рисовой соломы – на перекрестках дорог, в излучинах рек, в горах и рощах. Считалось, что здесь каждое произнесенное слово обладает магической энергией и способно с помощью богов – ками повлиять на ход событий в материальном мире. Поэтому изначальный смысл слова "аварэ" – "чары", "магия". Впоследствии совокупность мифов, лежащих в основе родовых культов, была систематизирована в соответствии со сложившейся иерархией родов (каждый род поклонялся своим божественным основателям). Она получила письменное оформление в виде хроники "Кодзики" (Записи о деяниях древности, 712 г.).
Здесь слово аварэ встречается уже в несколько ином смысле: «Соно омой цума аварэ!» («Как прелестна моя супруга!»). Поначалу аварэ просто выражало восторг, о чем и говорит Хисамацу в «Истории японской литературы»: «Во времена „Манъёсю аварэ означало лишь чувство взволнованности, растроганности! Оно пока не олицетворяло идею прекрасного, эстетической концепции». Лишь великий японский поэт Ки-но Цураюки впервые использовал его в качестве оценочной эстетической категории в предисловии к «Кокинвакасю».
Что же касается слова «моно», то оно обозначало все то, что может вызвать аварэ, – чувство взволнованности, завороженности красотой, но с оттенком беспричинной грусти (нан то наку аварэ на кото). По определению «Кодзиэн», «моно-но аварэ – ощущение гармонии мира, вызываемое слиянием субъективного чувства (аварэ) с объектом (моно). Оно может означать изящное, утонченное, спокойное – то, что открывается в момент созерцания».
На русский язык моно-но аварэ традиционно переводится как «очарование вещей». Однако этот принцип невозможно полностью понять, не принимая во внимание стиль мышления, чувство мэдзурасий – ощущения неповторимости, уникальности каждого мига, того, что неожиданно, потрясает, приводит сердце в волнение. И, если сравнивать эпохи Нара и Хэйан, то выяснится, что в эпоху Хэйан акцент переносится с вещи (-моно) на человека, на душевное состояние, которого не знали поэты Манъёсю и даже ещё Кокинсю, не столько сострадающие, сколько наслаждающиеся Красотой. Получается, что человек в эпоху Нара воспринимал окружающий мир непосредственно, а в эпоху Хэйан он стал преломлять действительность через призму собственных переживаний и представлений.
Синтезируя вышесказанное, можно заключить, что макото (мораль, истина) в эпоху Хэйан выражалась в моно-но-аварэ, то есть эстетической категории, поэтому имеет смысл говорить о неразрывной взаимосвязи категорий этического и эстетического. Таким образом, у хэйанцев красота и есть добро, красота неотъемлема от истины.
1.2 Буддизм
Можно было бы ожидать, что привнесенный извне буддизм заполнит нишу религиозной этики и коренным образом повлияет на мировоззрение аристократа эпохи Хэйан, однако с этой задачей он справился лишь частично.
Буддизм пришел в Японию в китайской оболочке (Священное писание на китайском языке; проповедники – китаизированные корейцы или сами же китайцы), но при всем своем многообразном содержании, был воспринят господствующим сословием того времени главным образом в аспекте веры; тактическое же преломление этой последней составляла молитва, обращение к божествам. Идея веры до известной степени вошла в состав оккультных воззрений, идущих из исконных синтоистских источников, идея же молитвы укрепила представление о магическом воздействии. Особенно заметной с начала IX в. в аристократической среде стала тяга к магико-религиозной обрядовости, к оккультизму – увлечение даосской мистикой, учением о темном-светлом началах (инь-ян), почитанием Полярной звезды и другими оккультными системами китайского происхождения. Наиболее соответствовала этим тенденциям школа Сингон, а школа Тэндай для упрочения своего влияния принуждена была приспособиться к этому требованию жизни и многое перенять у той же Сингон в области обрядности и даже некоторых эзотерических элементов.
Однако на протяжении всей хэйанской эпохи существовало несколько общих идей буддийского характера, проходящих через памятники художественной литературы. К ним относятся идея эфемерности земного существования (мудзёкан), идея «жизнь есть страдание», идея кармы, идея «спасения» (первоначально «очищения», затем рождения в Чистой земле).
Таким образом, буддизм в значительной степени наслоился на местные верования, которые придали ему сильный оккультный оттенок. Из буддизма был воспринят определенный круг идей, причем воспринят на не очень глубоком религиозно-философском уровне, в основном, довольно поверхностно. Поэтому эстетические принципы остались ведущими в аристократической культуре эпохи Хэйан, только лишь приняв несколько другую окраску. Если ранее моно-но-аварэ означало просто «очарование вещей», то с укоренением идеи эфемерности земного существования (мудзё) этот принцип превратился, скорее, в «печальное очарование вещей».
.3 Китайская цивилизация
Если исследовать проблемы этического и эстетического в среде хэйанской аристократии, конечно же, невозможно обойти иноземное влияние, исходившее, главным образом, из Китая.
Китайская цивилизация – вот что стоит ярко освещенным на арене Хэйана, что пронизывает собой большинство из того, что прежде всего бросается в глаза из характерного в этом периоде.
С середины VI в. принятие японцами элементов чужеземной культуры приняло массовый характер. В короткий исторический срок были заимствованы иероглифическая письменность, конфуцианство, буддизм, техника строительства и земледелия, китайская медицина, астрономия, правовые институты и административная система. Заодно японцы познакомились с китайской литературой, искусством, историей, географией и с традиционным китайским делением мира на цивилизованный Китай и враждебную ему нецивилизованную периферию.
Китай дал и политику, и в значительной мере экономику. Танская эпоха блистала не только совершенной государственной организацией; она являла собою подлинный "золотой век" китайской художественной литературы, особенно в поэзии. В эпоху Танской династии вечную славу Китаю создавали такие колоссы мировой поэзии, как Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и. По китайским образцам создается несколько руководств по стихосложению (Фудзивара Хаманари, Кисэн-хоси и других авторов), в которых трактуются проблемы "болезней стиха" и рифмы в собственно японской поэзии. Термин "танская поэзия" сделался на Востоке синонимом недосягаемых высот поэтического творчества и нарицательным для всего наилучшего в этой сфере. И японцы, вернее, хэйанские аристократы, и столицу свою устраивавшие по моделям Чанъаня, и двор свой организовывавшие по образцу двора танских монархов, не могли не воспринять вкусов и нравов этого последнего. Танский двор – наиболее блестящий и образованный двор, какой существовал когда-либо на Дальнем Востоке,- был в эпоху своего процветания средоточием всего наилучшего, яркого и ценного в области мировой культуры и особенно в сфере искусства и поэзии, с которыми был неразрывно спаян и весь быт, весь обиход и уклад существования. Начала поэзии и искусства были руководящими и для поступков этих насквозь пропитанных эстетизмом людей, и для окружающей их обстановки. Имя Сюань-цзуна, танского императора VIII в., является символом такого утонченного эстета на троне и в жизни.
Вполне естественно, что хэйанцы, эти, в сущности, в недалеком еще прошлом полуварвары, познакомившись с этой стороной китайской цивилизации, с жадностью стали усваивать ее и с настойчивостью, поистине беспримерной, принялись за культивирование тех же начал и у себя на родине. И вследствие наличия большой свободы действий в этом направлении очень скоро (такова уж восприимчивость японского национального характера, тем более в области эстетической) весь этот танский эстетизм был перенесен на Японские острова. Вследствие этого родилось понятие «мияби» – "элегантность", "изысканность", "куртуазность". «Мияби» был доминирующий идеалом жизни и искусства на протяжении всей придворной традиции, но в особенности в период Хэйан. В жизни это понятие, происходящее от слова мия – "двор" и би -"прекрасное", "красота", включало обладание изящными манерами и хорошим вкусом, воспитанностью (следование правилам хорошего тона), чувствительностью, тонким пониманием прекрасного и т.п. качествами, считавшимися неотъемлемыми для хэйанского придворного. Это то, что охватывалось общим понятием моно-но аварэ-о сиру – "знать (иметь понятие о) моно-но аварэ".
Таким образом, плоды китайской цивилизации, придав особую утонченность японской культуре, повышенную эстетизацию, были творчески переработаны, в результате чего получила рождение единая культура, обладающая специфическими особенностями по отношению к обеим ее частям (национальной и заимствованной).
1.4 Даосизм и конфуцианство
В целом, влияние конфуцианства и даосизма на аристократическую культуру эпохи Хэйан и ее эстетические и этические нормы невелико.
Даосизм существовал как составной элемент буддизма и синтоизма. Буддийские концепции единства индивидуального и универсального и синтоистское понимание вседуховности окружающего мира, особенно в мистической трактовке того и другого, сливались с даосским идеалом жизни на лоне природы, аскетизма, с характерной для даосов тягой к сверхъестественному. Даосизм не разрабатывался японцами как самостоятельное и цельное учение, но идеи его китайских апологетов постоянно присутствовали в синкретическом мировоззрении средневековой Японии, прослеживаются в произведениях литературы и в известной степени отразились в религиозной буддийской практике (особенно идеал личной свободы в отшельнической жизни).
С конфуцианством Япония познакомилась в VI веке. Конфуцианцы были первыми составителями японских династийных летописей и играли важную роль в создании чиновничьего аппарата при японских императорах, однако ввиду того, что в целом японское общество и государство мало походило китайское, а буддизм укреплял свои позиции, конфуцианство не получило широкого распространения. Поэтому на протяжении эпохи Хэйан роль конфуцианства как принципа воспитания (в первую очередь было воспринято уважение к старшим) и организации политико-административной системы еще продолжала оставаться определяющей, в то время как этические нормы этого учения соблюдались в быту все меньше и меньше. Во второй половине XII в. конфуцианство в Японии снова начинает активизироваться, на этот раз в другой интерпретации – сунского конфуцианства. В XIII в. его нормы, особенно в самурайской среде, уже в большой степени определяют общественную мораль и закладываются в основу военно-феодального этико-морального кодекса.
Таким образом, на становление японской культуры в целом и на этические и эстетические принципы, соответственно, повлияло несколько разнородных элементов (синто, буддизм, китайская цивилизация и в какой-то степени конфуцианство и даосизм). Японцы, изначально не имевшие разработанного этического кодекса из-за специфики синтоизма, буддизм восприняли в ограниченном объеме, заострив свое внимание на ритуальной практике и оккультизме. Влияние же китайской цивилизации придало культуре эпохи Хэйан изощренную утонченность и эстетизм. Эти факторы и определили своеобразное сочетание этического и эстетического, где эти категории были тесно взаимосвязаны, но эстетика играла все же ведущую роль. А главной эстетической категорией эпохи Хэйан было моно-но аварэ – очарование вещей. Вышедшая из недр синтоизма, эта категория под влиянием буддизма стала трактоваться как «печальное очарование вещей».
2. Хэйанская знать и природа
Одним из главных источников моно-но аварэ для хэйанских аристократов была природа. У высшей знати существовал культ природы, от ее созерцания активно стремились получать удовольствие.
Безусловно, к началу IX в. представления о неразрывной связи человека с окружающей природой уже имели много нюансов, обусловленных разнообразными мировоззренческими влияниями, но основа этих представлений была заложена, по-видимому, первобытными верованиями японцев. Во всяком случае, в древнейшей японской поэзии они явно прослеживаются. По наблюдениям А. Е. Глускиной, в антологии "Манъёсю" в любовных циклах, "сопровождающих все времена года, переживания влюбленных тесно связаны с образами природы или передаются через образы природы того или иного времени года. Лирика природы и лирика чувств образуют гармоническое слияние, тонкое взаимопроникновение».
Вся эмоциональная повседневная жизнь аристократов строилась с учетом пульсации смены сезонов, которой человек не смел сопротивляться. «События, вызывающие поэтические чувства, связаны со сменой времен года: цветы – весной, кукушка – летом, красные листья – осенью, снег – зимой, – комментирует Макото Уэда, – Стихи рождаются, когда бываешь потрясен красотой природы». Чередуемость времен года – один из принципов организации художественного произведения. Вся жизнь японцев сообразована с явлениями природы, как бы пульсирует в одном с ними ритме. В «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон в первом же дане говорит о том, какое время суток наиболее прекрасно в определенное время года: «Весною – рассвет…Летом – ночь…Осенью – сумерки…Зимою – раннее утро…».
А редкие описания природы в Гэндзи моногатари подчинены двум задачам – подчеркнуть настроение героя и ввести читателя в ситуацию. В более поздних моногатари (например в Товадзугатари) оба типа описаний становятся более пространными. Синхронное описание явлений природы и эмоциональной подвижности становится у Мурасаки отчасти и литературным приемом: Теперь же, погрузившись во мрак отчаяния, она не поднималась с ложа, а травы в саду тянулись все выше, выше и, колеблемые пронизывающим поля ветром, придавали окружению бесконечно унылый вид. Лишь лунный свет проникал в дом.
Стоит отметить, что в литературе этого времени герой произведения никогда не вступает в борьбу с природой и никогда не стремится владычествовать над нею. Литературный идеал – растворение личности в окружающей природе, полное слияние его с нею, деперсонализация лирического героя (особенно в поэзии). Иногда человек настолько близко чувствует природу, настолько тесно с нею связан, что осознает себя только как органическую и неотъемлемую ее часть, это можно увидеть в 73 дане «Записок у изголовья»: «Спрятаться в укромном месте интереснее всего летом. Удивительно короткая ночь уже кончается, делается светлее, а вы еще ни капли не спали. Все перегородки с вечера так и остались открытыми, поэтому вам прохладно и все вокруг видно…»
Как уже говорилось, основной эстетической категорией являлось моно-но аварэ ("печальное очарование вещей"). "Поэты,- пишет Анэсаки Масахару,- утонченные в эстетическом чувстве и настроенные чувством аварэ, видели в явлениях природы образы и движения, отзывающиеся на их собственные эмоции и страсти, и бывали глубоко взволнованы различными переменами и аспектами природы". Умение найти в объекте природы скрытое очарование значило проявить тонкость чувствования, эстетический вкус.
Общепринято было любоваться предметами, "глубокими" по скрытому в них очарованию: цветением сакуры весной, багряными листьями клена или полной луной на безоблачном небе осенью, первым снегом зимой.
Вспоминаешь ли ты
О том, о чем я вспоминаю?
К далеким вершинам
Клонится луна, как будто бы с ней
Расставаясь, вздыхаю печально…»
Природа здесь существует не сама по себе, а в эстетическом восприятии человека. Но и поведение человека тоже является источником его эмоционального переживания точно в такой же плоскости, что и окружающая природа. Оба явления тесно связаны. В этой плоскости Сэй Сёнагон рассматривает других людей в четвертом дане: "В третий день третьей луны солнце сияет ярко и безмятежно. В эту пору начинают цвести персики. Слов нет, прелестна бывает ива, но и она прелестнее всего, когда почки еще свернуты, как шелковичные коконы. А распустившаяся она выглядит плохо. Если от красиво цветущей сакуры наломать длинные ветки и поставить их в большую вазу – они привлекательны. Когда возле этой вазы ведут разговор какие-либо гости или даже братья государыни, одетые в наоси цвета сакуры, из-под которых виднеются полы идасиути-га,- это очень красиво".
Этот отрывок также может проиллюстрировать важную особенность эстетического взгляда хэйанской культуры. Она заключалась в том, что Хэйанцы не искали эстетического наслаждения за пределами определенного круга явлений природы. Поэтому в литературе тото времени можно встретить такие замечания: "Дорога здесь не была особенно красивой. Багряных листьев на кленах еще не было, цветы уже все завяли, виднелись только метелки травы сусуки." Этим словам вторит «Дневник Сарасина»: "Отсюда начиналась страна Мусаси. Ничего особенно интересного заметно не было. Песок прибрежный был не белый, а словно грязь, и поля, про которые я слышала, будто на них цветет трава Мурасаки, покрывал лишь тростник и мискант…".
Ярким выразителем такой эстетической избирательности служит и произведение «Записки у изголовья». Показателен 37-ой дан, где рассматриваются достоинства цветов: «Цветы грушевого дерева не в почете у людей…Цветком груши называют лицо, лишенное прелести. И правда, он непривлекателен на вид, окраска у него самая скромная…Цветы павлонии благородного пурпурно-лилового оттенка тоже очень хороши, но широко растопыренные листья неприятны на вид».
Только в XIV в., когда широко распространилась практика ухода на природу и практика созерцания, такая избирательность стала отвергаться. Эстетический смысл стали искать и находить в любой частичке природы: "Если к случаю, то очаровать может все что угодно". "Все на свете имеет особенную прелесть в своем начале и в завершении" ("Записки от скуки").
Явлением тесно связанным с эстетической избирательностью являлась поэтизация действительности, в частности и природы.
Японская песня адаптировала многие китайские поэтические приемы и тропы, художественные образы, что дало мощный толчок развитию собственной национальной поэтической традиции, своей техники и риторики, собственной образности. Так, широко распространены были аллюзии к китайским и стихам или прозе:
«В предутренний час,
В час разлуки всегда выпадает
Обильно роса.
Но прежде таким печальным
Не бывало осеннее небо…»
Это стихотворение является отсылкой к стихотворению Бо Цзюйи «Вечером, стоя…»
Конечно же, ссылались и на национальных поэтов: «- Ах, какая досада!- посетовал Государь.- Что же, придется сегодня позволить вам сорвать одну ветку. Тюнагон молча спустился в сад и, сорвав прекрасную хризантему, возвратился к государю». В словах Государя содержится намек на стихотворение Ки-но Тодана (Ваканроэйсю, 784): «Слышал я, что в твоем саду цветы вырастают прекрасными./ Так прошу у тебя разрешения сорвать хоть одну весеннюю ветку». И Тюнагон понял Государя без дополнительных объяснений, потому что аристократ того времени был обязан знать множество произведений прозы и поэзии, как зарубежной (китайской), так и национальной.
Частое использование подобных отсылок хоть и облегчало сообщение, понимание между вельможами, создавая общее художественное пространство, однако одновременно и ставило некоторые ограничения для творческого процесса, сужало круг явлений достойных внимания.
Еще одним эстетическим ограничителем было широкое использование устойчивых образов, выражений, метафор, гипербол и т. д. Связаны они были, естественно, не только с явлениями природы (например, «не просыхают рукава» – плакать), но в данном контексте будут рассмотрены только имеющие отношение к природной тематике.
Так, можно немало привести примеров подобных образов: дым, поднимающийся в небеса, или туман – постоянный образ-символ: любящее и тоскующее сердце верит, что, увидев этот дым, любимая поймет его чувства; дикий гусь – традиционно персонифицирован в образе вестника, а крик первого гуся («хацукари») – постоянный образ осени; смена сезонов, их приход и уход традиционно ассоциировались с путниками; стоны одинокого оленя – образ глубокой осени и т. д. и т. п.
Можно было бы еще долго перечислять, но хотелось бы обратить внимание на последний образ – стоны одинокого оленя. Сэй Сёнагон в 119 дане, называющимся «То, что глубоко трогает сердце», пишет: «Как волнует сердце лунный свет, когда он скупо точится сквозь щели в кровле ветхой хижины! И еще – крик оленя возле горной деревушки». А это уже пишет 1йдругой автор в «Дневнике Сарасина»: «Однажды мы подумали, что уже наступил рассвет – так много людей с шумом и гомоном спускалось с гор, но когда мы, удивившись, выглянули, оказалось, что к самой галерее подошли олени и кричат. Вблизи их голоса вовсе не так поэтичны, как об этом говорят». Налицо конфликт действительности и поэтического образа, и нужно сказать, хэйанский аристократ всегда делал выбор в пользу последнего, преломляя природные явления в нужном ему эстетическом ракурсе.
И здесь хотелось бы добавить несколько слов о самом этом эстетическом ракурсе. Как уже говорилось, главной эстетической категорией эпохи Хэйан было моно-но аварэ, но существовали и другие. Одна из них – окаси – красота забавного, неприметного, не вызывающего сильных чувств. Вороны, спешащие к своим гнездам, напоминают об аварэ («какое грустное очарование!»), а светлячки тускло мерцающие в темноте, или вереница диких гусей навевают ощущение окаси, милой красоты.
Позже Мотоори Норинага объединил эти чувства, говоря об аварэ забавного (аварэ-ни окасику). Окаси у Сэй-Сёнагон часто принимает характер того, что мы называем чувством умиления, трогательности. У Мурасаки – пронзительный лиризм: «Солнце садилось, и небо, затягиваясь облаками, завораживало (аварэ). От горы падала тень, и быстро темнело. Наперебой стрекотали цикады, и гвоздика, поникшая у изгороди, казалась такой жалкой» (окаси). Сэй-Сёнагон умиляют: «детское личико, нарисованное на дыне; ручной воробышек, который бежит вприпрыжку за тобой, когда ты пищишь на мышиный лад: тю-тю-тю!». Ее приводят в восторг цыплята на длинных ножках, такие беленькие, славные (сиро окасигэ-ни).
Существовали и другие оценочные категории: ёэн – «чарующее», в середине Хэйан становится одной из ипостасей аварэ, к концу периода приобретает качество эстетической категории; такэтакаси – "возвышенное"; тоосироси – "величественное", высшая степень такэтакаси – "возвышенного"; таэ – "изысканно-прекрасное", изящное; уруваси – "красивый", "привлекательный", одна из оценочных эстетических категорий, применявшаяся обычно на поэтических турнирах; фуга – "прекрасное", "красота" в самом общем смысле, в отличие от аварэ не имеет элегической окраски; ясаси – одна из оценочных категорий, применявшихся обычно на поэтических турнирах, означает "изящный", "изысканный", "утонченный".
Однако господствующей эстетической категорией, которая постепенно поглощала остальные, оставалось моно-но аварэ, о чем и говорит японский исследователь Хисамацу Сэнъити: «В моно-но аварэ привносились разные оттенки, но своего эстетического смысла оно со временем не меняло… в комплексе моно-но аварэ неизменно». И здесь стоит добавить, что все последующие эстетические произошли от одного корня, имеют с моно-но аварэ общую родословную. Моно-но аварэ как бы изначально содержало в себе зародыши последующих категорий прекрасного.
Таким образом, те самые природные явления, которые в эпоху Нара служили источником непосредственного восхищения, в эпоху Хэйан стали рассматриваться сквозь целый комплекс эстетических норм при доминирующей категории моно-но аварэ, произошла эстетизация природы.
3. Мужчина и женщина в эпоху Хэйан
.1 Любовные отношения: ухаживание и брак
Однако, несмотря на то, что природа была очень важной составляющей жизни аристократии Хэйана, все же, пожалуй, главная роль отводилась отношениям между мужчиной и женщиной, а именно, любовным отношениям. Любовная игра занимала доминирующее место в жизни, существовал даже своеобразный культ любви – ирогономи. Стоит только хотя бы бегло ознакомиться с хэйанским моногатари, чтобы убедиться в том, что эта тема основная для всей повествовательной литературы той эпохи. Начиная с первого произведения по этой линии – «Исэ-моногатари», мужчина и женщина господствуют на страницах моногатари нераздельно.
Вот как говориит об этом Н.И. Конрад: «Гедонистические тенденции пропитывают насквозь всю жизнь Хэйана, точнее сказать – всю жизнь правящего сословия…Наслаждение, к которому стремились хэйанцы, было прежде всего чувственным: любовь – и при атом не слишком романтическая – занимала в их жизни главное место; женщина играла чрезвычайно важную роль. Но в то же время хэйанцы никогда не знали чего-нибудь похожего па рыцарский «культ дамы»… Женщина играла первенствующую роль только в качестве орудия наслаждения; самостоятельного и специфического значения за ней как таковой никто не признавал: она имела, так сказать, только «прикладную» ценность, как и всякая другая составная часть обстановки, только в гораздо большей, в количественном смысле, степени».
Продолжал существовать – и притом в придворной среде не менее прочно, чем в народной, – цумадои – брак, при котором муж не вводил жену в свой дом, а навещал ее у нее в доме. Американский японовед У. Маккаллоу, исследовавший историю хэйанских брачных институтов на материале художественной литературы и хроникальных записей того времени, установил, что "супружеское местопребывание среди аристократов в период Хэйан было твердо аксорилокальным (когда супруги поселяются в доме родителей жены), дуалокальным (когда супруга живут раздельно и муж только иавещает жену) или неолокальным (когда супружеская пара поселяется в новом доме, независимо от тех и других родителей), и, что не менее важно, оно никогда не было вирилокальным" (т. е. молодые никогда не оставались жить в доме родителей мужа)".
Женщина в эпоху Хэйан сохранила свою имущественную самостоятельность: она могла быть и владелицей поместья. Матрилинейный характер домонаследования подчеркивался тем, что даже при неолокальном браке дом назывался по имени жены, что отец передавал свой дом по наследству не сыну, а дочери, и тем, что к мужу переходило название дома жены в качестве второй фамилии (при нескольких замужествах подряд нередко все мужья таким способом получади одинаковое прозвище).
Но в то же время, женщина в эпоху Хэйан росла за закрытыми дверями, а мужчина имел немного возможностей ее увидеть. Считалось, что знатная женщина (супруга или дочь) должна быть практически «невидима» (выезд за пределы внутренних покоев без позволения мужа или отца мог повлечь серьезное наказание) и «неслышима» (излишняя разговорчивость дамы считалась одной из официальных причин развода). При этом родители девушки обычно «замалчивают ее недостатки и, приукрашивая достоинства, превозносят их повсюду». И, как ни странно, многие мужчины, даже не видя затворницу, уже готовы были сражаться за ее внимание: «Бывает и так. Мужчина никогда не видел девушки, но ему наговорили, что она – чудо красоты, и он готов горы своротить, лишь бы заполучить ее в жены». В таких случаях, по-видимому, сильно сказывалась поэтизация действительности и общая атмосфера эстетизма.
Что же касается способов знакомства, то одним из них было «подглядывание». «Подглядывание» («каймами») – одна из первых стадий сближения. Подглядывать можно было с улицы, если ты не имел доступа в дом, или из сада, если ты был в близких отношениях с хозяином.
Хорошая возможность для знакомства представлялась на синтоистских и буддистских праздниках, когда женщины отправлялись взглянуть на торжественную процессию из повозки. Поклонник мог заметить разноцветный надушенный рукав, а иногда даже разглядеть лицо женщины: «В давние времена, в день состязаний на ристалище правой гвардии, в стоящем напротив экипаже, из-под нижней занавески слегка виднелось лицо дамы, и кавалер, в чине тюдзё бывший, так сложил:
Не вижу тебя – не скажу,
и вижу сказать не могу…
Придется бесплодно весь день
в тоскливых мечтах провести мне
с любовью к тебе…
Впоследствии он узнал, кто она».
Если у мужчины возникало желание добиться большего то, он стремился завязать знакомство с кем-нибудь из прислужниц девушки, которые, как правило, выступали в роли посредниц между своей госпожой и внешним миром. Заручившись поддержкой прислужницы, мужчина передавал своей избраннице письмо, в которое обязательно входило стихотворение-танка, рассказывающее о чувствах поклонника.
Если девушка была расположена к поклоннику, то общение в форме обмена стихами могло продлиться достаточно долго и на данном этапе очень важную роль играли как сам талант к стихосложению, так и почерк, материал и оформление письма. Здесь не было второстепенных деталей, все они должны были удовлетворять утонченному вкусу вельмож и служить побуждением к дальнейшему общению: «Это письмо, написанное на мягкой, тонкой бумаге, было еще прекраснее первого, и только совсем уж неисправимая затворница могла остаться к нему равнодушной». В этом плане интересен еще один отрывок из «Повести о Гэндзи»: «Веер оказался насквозь пропитанным нежным ароматом благовоний, которыми, как видно, пользовалась его владетельница. Внимание Гэндзи привлекла сделанная с отменным изяществом надпись… Содержание песни было довольно неопределенным, но в почерке чувствовалось явное благородство, и в сердце Гэндзи неожиданно пробудился интерес к хозяйке веера». Мужчина мог проникнуться сильным чувством к девушке на основании одного лишь почерка: «Увидев, сколь благороден почерк госпожи Акаси – право, ему позавидовала бы любая знатная дама,- госпожа Мурасаки невольно подумала: «Вот потому-то он и…» Почерк даже мог вызвать чувство аварэ: «Надобно ли говорить о необычайном изяществе почерка Гэндзи? Монахини, давно миновавшие пору расцвета, пришли в восторг уже от того, с какой небрежной утонченностью было сложено это крошечное послание, и слезы умиления потекли из их померкших очей.»
Умение слагать танка ценилось не меньше и также подвигало мужчину на активные действия: «В давние времена у одного не особенно благородного человека была в услужении женщина одна. В нее влюбился бывший в должности секретаря Фудзивара Тосиюки. Эта женщина по лицу и по всей наружности своей была красива, но молода еще была и в переписке неопытна, она не знала даже, что говорить, тем более стихотворений слагать не умела. Поэтому ее хозяин писал ей сам черновики и давал ей переписывать,- и тот, в приятном будучи заблуждении, восхищался ими…И, по обычаю, хозяин вместо дамы послал в ответ ему стихи такие…Так сказал он, и тот, не успев даже взять дождевой плащ и шляпу, насквозь промокнув, второпях к ней прибежал».
Часто к письму прилагалось какое-нибудь растение, которое должно было согласовываться с содержанием письма: «Когда же наконец рассвело, из тумана, окутавшего сад, возник чей-то слуга и, оставив ветку готовой распуститься хризантемы с привязанным к ней листком зеленовато-серой бумаги, удалился. – Как тонко! – восхитился Гэндзи, глядя на письмо, и по почерку узнал миясудокоро».
Кроме того, письмо было призвано показать образованность отправителя: «Однажды слуга, посланный одним придворным, принес мне ветку сливы. Цветы с нее уже осыпались. К ветке была привязана краткая записка: «Что вы скажете на это?» Я ответила всего два слова: «Осыпались рано». Придворные, толпившиеся возле Черной двери, принялись скандировать китайскую поэму, из которой я взяла мой ответ…Услышав об этом, император соизволил заметить: – Это лучше, чем сочинять обычную японскую танку. Умно и находчиво!»
Гармоничное сочетание всех составных частей послания служило гарантией того, что адресат ответит, даже если общение нежелательно: «Письмо было написано изящнее обыкновенного, и Гэндзи почувствовал, что не в силах его отбросить, хотя, казалось бы…»
После периода обмена письмами, если ни одна из сторон не испытывала разочарования, делали следующий шаг к сближению, а именно: мужчина наносил первый визит своей избраннице. Несколько раз он посещал ее дом, переговариваясь с ней через прислужницу, затем, после обмена новыми письмами, получал возможность беседовать непосредственно с предметом своей страсти через занавес. Мужчина, как правило, сидел на галерее, а женщину сажали за опущенными занавесями, к которым приставляли еще и переносной занавес. На данном этапе отношений были важны голос, умение поддерживать беседу, обладание музыкальными талантами: «Вынув из-за пазухи флейту, мужчина заиграл, сам себе подпевая: «Тени там так густы…» Тут и женщина – как видно, ее японское кото было настроено заранее – начала подыгрывать ему, искусно, и мелодия была под стать этой прекрасной лунной ночи. Мелодии в ладу «рити» всегда кажутся особенно изысканными, если их извлекают из струн нежные женские пальцы и если к тому же они долетают до вас из-за занавесей. Восхищенный мужчина подошел поближе».
Не менее важна была и грамотность речи: «Когда кто-нибудь (хоть мужчина, хоть женщина) невзначай употребит низкое слово, это всегда плохо. Удивительное дело, но иногда одно лишь слово может выдать человека с головой. Станет ясно, какого он воспитания и круга».
Но особенно ценились чувствительность и утонченность: «Намерения Гэндзи с самого начала не были столь уж решительными, а когда выяснилось, что дочь принца Хитати лишена всякой чувствительности, он вовсе потерял к ней интерес».А чрезмерная замкнутость, неумение поддержать беседу, непринужденную любовную игру считались фактически неэтичными: «Поверьте, я никогда не пыталась внушить госпоже, что союз с вами недопустим. Я полагаю, что причина ее молчания кроется в ее чрезмерной застенчивости – и только. – Но, право же, подобная застенчивость выходит за рамки приличий!»
Дальнейший ритуал ухаживания также должен был подчиняться как эстетическим и этическим нормам, причем зачастую слитым воедино. Если мужчина и женщина сблизились, то утром кавалеру следовало уйти на рассвете, как можно раньше, пока весь дом погружен в сон. Разумеется, все это давало влюбленным повод для самых утонченных переживаний, окрашенных сладкой печалью неизбежной разлуки. Здесь не было незначительных мелочей: «Когда ранним утром наступает пора расставанья, мужчина должен вести себя красиво. Полный сожаленья, он медлит подняться с любовного ложа… Сидя на постели, он не спешит натянуть на себя шаровары, но склонившись к своей подруге, шепчет ей на ушко то, что не успел сказать ночью. Как будто у него ничего другого и в мыслях нет, а смотришь, он незаметно завязал на себе пояс… А ведь случается, иной любовник вскакивает утром как ужаленный. Поднимая шумную возню, суетливо стягивает поясом шаровары…Стоя на коленях, надежно крепит шнурок своей шапки-эбоси, шарит, ползая на четвереньках, в поисках того, что разбросал накануне… Лазит он по всем углам. С грохотом падают вещи. Наконец нашел! Начинает шумно обмахиваться веером, стопку бумаги сует за пазуху и бросает на прощанье только: – Ну, я пошел!».
Вернувшись со свидания, следовало немедленно – «пока не просохла роса» – написать стихотворное любовное послание своей даме. Не отправить такое послание – оскорбление для женщины: «Давно уже миновала время, когда можно было ждать письма, и Таю, кляня себя, жалела госпожу. Сама же девушка, до крайности смущенная произошедшим, даже не понимала, сколь оскорбительна подобная задержка обычного утреннего послания».
Поведение мужчины и женщины должно было напоминать прекрасный танец, где нет места неверному движению, способному разрушить чувство моно-но аварэ. Игра в любовь велась грациозно, по всем правилам этикета, и религиозно окрашивалась смиряющим верованием в быстротечность земного бытия.
Если отношения устраивали обоих, то мужчина делал предложение: «Обыкновенный человек предложение о браке делает либо через подходящего посредника, либо через служанку».
При заключении брака мужчина проводил в доме женщины три ночи подряд, после чего родственники жены устраивали пиршество, на котором происходило оглашение брака (токоро-араваси – букв. «обнаружение места»), после чего он считался официальным и муж мог открыто посещать дом жены в любое время. А жена посещать дом мужа могла лишь в исключительных случаях, потому что это вызывало сильное общественное порицание: « -Пожалуй, я обратно поеду с тобой. Еще раз тебе, наверное, нельзя приезжать. – Что подумают люди даже о том, что я приехала сюда теперь? А если увидят, что ты провожаешь меня, будет, я думаю, еще хуже».
Вызывалось подобное осуждение, видимо, тем, что в чрезмерной привязанности мужа и жены друг к другу было что-то от общественного вызова, ведь нормой для мужчины того времени была полигамия.
Мужчина, кроме главной жены, мог иметь несколько жен и наложниц. Главная жена именовалась Госпожой из Северных покоев (усадьба аристократа, состоявшая из садика, пруда, ручейка и целого комплекса строений разного назначения, среди которых постройка для главной супруги хозяина располагалась в северной части усадьбы). Другие жены жили отдельно, как правило, в собственных усадьбах, полученных ими в наследство от родителей. С ними супруг поддерживал так называемые визитные отношения. Мужские измены были обычным делом, и хотя излишняя ветреность порицалась, однако не очень рьяно: « – Впрочем, я не слышал, чтобы тебя обвиняли в чрезмерном легкомыслии или неразборчивости, да и непохоже, чтобы ты мог воспылать страстью к какой-нибудь из здешних дам или потерять голову из-за столичной красавицы. Что же это за тайный союз, навлекший на тебя такие упреки? – вопрошал Государь. А надо сказать, что сам он, хотя лет ему было уже немало, отнюдь не чуждался этой стороны жизни и даже в унэбэ и нёкуродо особенно ценил миловидную наружность и благородство манер, поэтому в его время во Дворце служило немало весьма достойных особ». Моральное осуждение зависело от разных нюансов (положение в обществе, возраст и т.д.), но не относилось к самому факту легкомысленного поведения: «Как же быть? По миру пойдет обо мне дурная слава, меня станут называть коварным соблазнителем. Когда бы речь шла о взрослой и разумной особе, люди, решив: «Очевидно, они заключили союз по обоюдному согласию», не стали бы осуждать меня. Но в этом случае… Если принцу откроется истина, я окажусь в весьма затруднительном положении». А иногда ветреность даже оправдывалась, если внешность мужчины соответствовал эстетическим канонам: «Глядя на его прекрасное юное лицо, Таю не могла не улыбнуться в ответ. «Ах, право, было бы только странно, если бы женщины, с ним связанные, не испытывали мук ревности. И разве не понятно его стремление во всем потакать своим желаниям, ни с кем особенно не считаясь?» – подумала она».
К женщинам применялись более строгие принципы, однако при соблюдении внешних приличий, зачастую связанных с эстетикой, утонченностью, общество закрывало глаза на их похождения: «Была там некая Гэн-найси-но сукэ, особа уже немолодая, но весьма благородного происхождения, утонченная, всеми почитаемая, но вот беда – сластолюбивая необычайно и не отличающаяся особой разборчивостью». А в «Ямато-моногатари» описывается случай, когда даже муж снисходительно отнесся к неверности жены: « И вот в дом нынешней своей жены привел он женщину из Цукуси и там же поселил… А кавалер этот по делам службы часто ездил по провинции, и женщины оставались вдвоем. И жена из Цукуси тайком завела себе возлюбленного…Так и жили они, но как-то стороной он узнал, что есть у второй жены возлюбленный. Хотя он сам любил ее, но все же не очень близко к сердцу принимал и оставил все как есть».
Брак не был очень прочен, и оба супруга могли свободно из него выйти, а единственным отчетливым признаком развода являлось возвращение написанных ею писем, но мужчина мог этого и не делать, ведь прекращение посещений мужем жены подразумевало конец супружеской связи. И зачатую мужчина не видел в этом ничего морально предосудительного: «В давние времена кавалер годы целые вестей о себе не подавал, и дама – разумной, видно, не была она,-склонившись на слова пустяшные другого, служанкой стала у него в провинции; и тут пришлось ей выйти к тому – своему прежнему знакомцу – подавать обед… Она, стыд ощутив, ответа не дала ему…Кавалер тогда:
«И это она,
та, что бежала
от свиданья со мной?
Годы прошли, а жестокость ее –
будто растет все!»
Таким образом, мы видим, что в отношениях между мужчиной и женщиной существовал специфический набор ситуативных этических принципов, которые в большинстве случаев подменялись принципами эстетическими. Так, эстетика сопровождала отношения между мужчиной и женщиной на протяжении всего периода ухаживания и брака. Здесь чрезвычайно ценились красота, чувствительность, утонченность и умение ощутить моно-но аварэ, не нарушить красоту момента, а неуклюжести, замкнутости и, вообще, отсутствию светских навыков придавался оттенок морального осуждения.
3.2 Женский идеал в эпоху Хэйан
Яркой демонстрацией такого любопытного соотношения эстетических и этических норм являлся образ идеальной женщины.
Безусловно, выработка идеала красоты происходила под сильным воздействием эстетического образца китайской культуры, однако нельзя не отметить определенной эклектичности заимствованного образа. Возможно, таким образом менялось представление о красоте в Японии: сначала за идеал был принят корейский образец, когда же усилилось влияние китайской цивилизации, изменились современные каноны и были "скорректированы" каноны прошлого. Так, пропорции и позы придворных дам явно соответствуют канонам танской живописи – круглые овалы лиц с полными щеками, удлиненные узкие глаза, маленький рот с пухлыми губами
Большинство описаний в литературных источниках делает акцент на красоте и ухоженности волос. Еще встречается изображение высоких танских причесок: "…И я подумала, что когда густые волосы государыни завязаны на затылке, это делает ее еще привлекательнее". Однако подобные описания эпизодичны.
Можно с уверенностью сказать, что волосы были предметом гордости хэйанских аристократок: "Занавес касается ее волос, ниспадающих блестящими прядями… сколь прекрасны эти волосы- густые вплоть до самых кончиков…". Надо отметить, что длина волос была также своеобразным показателем социального статуса. Так, обычно придворные дамы носили длинные волосы, чуть длиннее собственного роста.
Немаловажной деталью в образе дамы была косметика. Чаще всего использовали белила, румяна, краску для бровей и помаду. Белила накладывали в несколько слоев, которые образовывали своеобразную маску. Так описывает это Сэй Сёнагон в "Записках у изголовья": "На девушках были надеты зеленые шлейфы с густо окрашенной нижней каймой, китайские накидки, длинные ленты стелются сзади вдоль шлейфа, концы шарфа падают с плеч, лица густо набелены".
Считается, что хэйанские дамы выщипывали брови и вместо них на лбу наносились две широкие черты. Кроме этого, было принято чернить зубы: «Из-за приверженности старой монахини к обычаям прошлого девочке до сих пор не чернили зубов, но сегодня Гэндзи распорядился, чтобы ее лицу придали соответствующий нынешним требованиям вид, и она была особенно хороша с начерненными зубами и четко очерченными бровями». Последним штрихом была помада: "Она наложила на губы ярко-алую помаду, тщательно причесалась и принарядилась".
Важное место в образе отводилось костюму. Одежда была многофункциональна: она служила определенным статусным показателем, указывая на принадлежность дамы к сословию и рангу. По костюму хэйанской дамы можно было определить семейное положение дамы и ее статус внутри семьи, судить о ее благосостоянии, равно как и о ее вкусе – все зависело от подбора тканей, расцветок и узора.
Таковы были внешние характеристики идеальной женщины, но существовал, конечно же, ряд требований и ко внутреннему ее содержанию. Например, в «Новых записях о саругаку», составленных прославленным ученым мужем Фудзивара-но Акихира (989?-1066), автор рассуждает, какие характерные идеальные черты должны быть присущи аристократке. Он отображает не только черты внешнего облика, но и «внутреннюю красоту» – определенные морально-этические каноны, нормы, которым должна следовать дама. Вот как он представляет красавицу, которая в его повествовании называется Двенадцатой госпожой: "Говорит она немного, но в ее словах есть особая манера – говорить только о важном. Голос у нее тихий. Слова – понятны… Девушка прилежна в обучении, старательно прописывает знаки письмом, известным под названием „следы птичьих лапок". Поскольку она со строгостью воспитывалась во внутренних покоях, подальше от чужих глаз, то никто о ней ничего толком не знал. Но слухи о ее красоте стали быстро распространяться в Поднебесной. И хотя она и жила в дальних покоях, красота ее стала эталоном во всем мире".
Несколько расплывчатые описания придворных фрейлин дает в своем «Дневнике» и Мурасаки Сикибу. У нее нет четких критериев, по которым можно судить о достоинствах женщин, однако наиболее часто упоминающиеся черты таковы: ладно скроена, изящна и женственна, сердцем мягка и приятна, красивые волосы, белая кожа.
Однако в «Повести о Гэндзи», когда друзья Гэндзи делятся друг с другом любовным опытом, создается более конкретный облик дамы. Причем, по всей видимости, существуют отдельные представления о должном для жены и для возлюбленной: «Не спорю, развязность манер, легкость нрава могут быть уместны в женщинах, прислуживающих во Дворце. С ними встречаешься от случая к случаю, обмениваешься речами… Но в женщине, которую ты собираешься сделать своей единственной опорой в жизни…» Жена не должна требовать постоянного внимания и иметь неискоренимые пороки. Среди таких пороков, пожалуй, главными были ветреность и ревность: «Не менее глупо, когда жена, преисполненная негодования, отворачивается от мужа потому лишь, что он позволил себе вступить в какую-нибудь мимолетную, случайную связь…Ветреность же должно считать наипервейшим для женщины пороком».А вот о предпочтительных качествах жены: «Оставим же в стороне вопрос о происхождении и не будем говорить о наружности. Если женщина не проявляет удручающе дурных наклонностей, если она благоразумна и не строптива, этого вполне достаточно, чтобы мужчина решился остановить на ней свой выбор… В женщине важен кроткий, миролюбивый нрав, а дополнить эти качества внешней утонченностью не так уж и мудрено».
Наверное, в условиях, когда браки среди высшей знати зачастую заключались по расчету, это были довольно разумные, практичные требования. Однако, думается, в мечтах мужчинам грезились несколько другие женщины: «Казалось бы, при всем желании невозможно отыскать в их доме ничего замечательного, и вот где-нибудь в дальних покоях встречаешь женщину с нежной, возвышенной душой, сумевшую достичь редкой утонченности в самых пустяковых навыках и умениях». Но и в изысканности должна была быть мера: «Можно быть крайне сдержанным во всех проявлениях своих и при этом уметь выказать сочувствие и понимание, когда того требуют обстоятельства…Когда женщина выставляет напоказ свои чувства, стараясь убедить всех в своей необыкновенной утонченности и заботясь лишь о том впечатлении, которое производит, она, сама того не желая, обнаруживает свои недостатки, которые в противном случае остались бы незамеченными». Порой кавалеры даже старались избегать подобных дам: «Ночевать одному во Дворце неприятно, если же пойти к кому-нибудь из дам, которые ни на миг не забывают о своей утонченности, придется дрожать всю ночь от холода, любуясь снегом».
Дабы действительно соответствовать идеалам, дама должна была с детства совершенствоваться в игре на музыкальных инструментах, каллиграфии, поэзии, живописи, умении к месту и со вкусом подобрать ткани и узор для наряда, в составлении ароматов и многом другом. Вот как описывает наставления отца дочери Сэй Сёнагон в "Записках у изголовья": "Прежде всего, упражняй свою руку в письме, затем научись играть на семиструнной цитре так хорошо, чтобы никто не мог сравниться с тобой. Но наипаче всего потрудись прилежно заучить на память все двадцать томов "Кокинсю".
Обучение каллиграфии было призвано развить творческое начало и выработать свой собственный неповторимый стиль. Простое копирование считалось признаком бесталанности. Ритм, скорость нанесения черт, тональность туши, пространственная композиция – в каждом случае это был экспромт. Сложившийся стиль письма – это комбинация мастерства и воображения, умения меняться в зависимости от настроения и способности выразить в нем часть собственного мироощущения.
Существовали строгие правила графической стилистики. Эти правила диктовали не только строгое соответствие стиля письма жанру сочинения, но и законы расположения знаков на поверхности листа относительно его параметров, и дозировку в употреблении иероглифов и знаков слогового письма, приличествующего мужчинам или женщинам, мирянам или монахам, и т. д. Несоблюдение какого-либо из этих правил могло нанести заметный ущерб в глазах общества автору и каллиграфу, так как японцы той эпохи были убеждены, что наслаждение текстом начинается не с его содержания, а с внешнего вида. Недаром крупнейшая писательница японского Средневековья Мурасаки Сикибу (конец X-начало XI в.) писала в своем дневнике, как она обеспокоилась, когда узнала, что при дворе ходят по рукам черновые листы ее "Повести о Гэндзи", переписанные не настолько искусно каллиграфическом отношении, чтобы писательница оставалась спокойной за свою репутацию.
Кроме того, с раннего детства девочек также обучали игре на различных музыкальных инструментах: бива, кото и флейте. Музыка была не только развлечением, она создавала настроение, а окружающая среда могла увеличивать силу эмоционального воздействия: "И кото и флейта звучат особенно чисто и ярко осенней ночью, когда на небе ни облачка и все вокруг залито лунным светом…Право же, в осенние вечера даже флейта звучит слишком пронзительно…Именно весенней ночью сливаются в сладостном согласии все звуки". Изящество и мелодичность привлекали так же, как каллиграфический почерк или удачное стихотворение, а запоминающаяся манера игры могла стать мерилом симпатии или антипатии в отношении дамы.
Интересен вопрос о книжной образованности дамы. От женщины требовалось знание наизусть целых поэтических сборников (например, «Кокинсю»). Любая антология – это не только сборник стихотворений в нашем понимании, для аристократии периода Хэйан – это своеобразный "разговорник", хранилище множества устоявшихся эпитетов и метафор. Знание поэтических антологий служило не только мерилом образованности, оно было необходимо, чтобы разговаривать, писать, сочинять на понятном всем "языке чувств и образов". Умение быстро вспомнить какое-либо стихотворение из антологий на определенную тему, то есть эрудированность дамы, ценилось не меньше, чем умение подобрать наряд. Государь или государыня могли в любой момент попросить придворных дам написать "старинную танку, любую, что вспомнится".
Таланты в каллиграфии и стихосложении могли способствовать придворной карьере аристократки: «Достойны зависти придворные дамы, которые пишут изящным почерком и умеют сочинять хорошие стихи: по любому поводу их выдвигают на первое место».
Однако изучение китайских языка и литературы совершенно не поощрялось: «Женщина, постигшая все тонкости Трех историй и Пяти книг, в моих глазах скорее проигрывает в привлекательности. Правда, я не могу сказать, что предпочел бы иметь дело с особой, не получившей вовсе никакого образования. Женщин не принято обучать наукам». И даже порицалось: «И вот всегда она такова. Оттого и счастье у нее такое короткое. И зачем женщине по-китайски читать? В старину женщинам читать сутры не позволяли». Потому-то Мурасаки Сикибу и скрывала знание китайской письменности, делая «непонимающее лицо при виде написанного на ширме».
Итак, мы видим, что «внутренние» качества и таланты играли существенную роль при оценке достоинств дамы. Однако сложно отдать им здесь главенствующую роль, так как чисто эстетические нормы также были не менее важны. Так, Гэндзи был страшно разочарован, увидев облик одной из своих возлюбленных: «Прежде всего ему бросается в глаза, что она слишком высока ростом… Вторая выдающаяся и не менее неприятная черта в ее наружности – нос. Он сразу же приковывает к себе внимание… Нос на диво крупный, длинный, с загнутым книзу кончиком. Но, пожалуй, самое в нем неприятное – это цвет…«Уж лучше бы я ее не видел!» – думает Гэндзи».
У Сэй Сёнагон тоже описывается довольно курьезный случай: «…Мужчина только сделал вид, что ушел, а сам спрятался в густой тени, позади решетчатой ограды…А она, устремив свои взоры вдаль, тихим голосом повторяла старые стихи… Накладные волосы съехали с макушки набок и повисли прядями длиной в пять вершков. И словно вдруг зажгли лампу, кое-где засветились отраженным светом луны красноватые пятна залысин…Пораженный неожиданностью, мужчина потихоньку убежал». Кроме того, мужчине не хотелось признавать за женщиной какие-либо грехи, если она была прекрасна: «Пожалуй, неприятнее всего подозревать в неверности человека милого, красивого, успевшего пленить твое сердце».
Все должно было соответствовать утонченному вкусу кавалера, даже служанки в доме возлюбленной: «Другие сидели в углу, дрожа от холода, их когда-то белые платья были немыслимо засалены, а привязанные сзади к поясу грязные платки сибира придавали еще более отталкивающий вид их и без того безобразным фигурам… Он и представить себе не мог, что подобные особы могут входить в свиту благородной девицы».
Таким образом, неэтичным и неэстетичным считались в женщине неряшливость, непреклонность, недовольство, чрезмерная ученость, непокорность, мстительность и особенно – ревность. Даме должна быть присуща хрупкость, нежность и кротость, а также утонченность и повышенная чувствительность. Но жестких рамок здесь не было, так как это противоречило бы эстетической философии, согласно которой практически в любом предмете, явлении живет присущее им особое очарование (моно-но аварэ), поэтому в каждой женщине стремились найти ее специфическую прелесть.
.3 Мужчина-аристократ эпохи Хэйан
В первую очередь мужчина-аристократ был человеком, связанным с придворной службой, и хотя по прочтении таких произведений как «Повесть о Гэндзи» может сложиться иное представление, однако можно достаточно твердо сказать, что главными проблемами большинства хэйанских аристократов были поддерживание и повышение своего статуса. В экономическом плане, эта цель была достижима следующими способами: служба у щедрого покровителя, выгодное место провинциального губернатора, брак, расширение частных источников дохода, таких как сёэн (провинциальное землевладение). Политически это означало использование талантов и связей, чтобы подняться по бюрократическим ступенькам. В социальном плане это предполагало заключение выгодных альянсов с другими семьями и демонстрацию таких почитаемых личных качеств, как красота, мастерство в поэзии, музыке и каллиграфии, а также умение к месту пошутить или отпустить какой-нибудь комментарий, показывающий способность прочувствовать эфемерность земного существоания.
Вот как о предпочтительных талантах говорится в «Синсаругакуки»: «Возлюбленный одиннадцатой госпожи – знаток поэзии при дворе по имени Какинамото-но Цунэюки. Он сведущ в игре на музыкальных инструментах и сложении стихотворений «вака». С легкостью играет на духовых и щипковых инструментах. Он владеет «сяу-но кото», «кин», «бива», «вагон», «хогё», «рёри», поэзией «вака», древним стилем стихосложения, являясь мастером, которому нет равных в Поднебесной. Искусен он и в составлении стихотворных цепочек… Не испытывал сложности при написании «тёга», «танка», «сэдо», «конбан», «рэнга», «какусидай», «кои» и «ихаи»…Постиг суть «Манъёсю», «Синсэн Манъёсю», «Кокин вакасю», «Госэнсю», «Сюисё» и различных авторских поэтических сборников».
Эти таланты открывали членам не очень знатных родов возможности к такому карьерному росту, который в противном случае был бы просто немыслим. В сильно привязанном к статусу мире хэйанского двора, выдающиеся литературные способности были едва ли не единственным путем к относительной известности для мужчин: «Из всего бесчисленного множества сочинителей стихотворений только Какиномото-но Цунэюки унаследовал древний стиль в его первозданном стиле… В его творениях сочетаются изящество и правдивость… По этой причине он получил признание в обществе. Его приглашают на пиршества и высшие, и низшие». Но это не обязательно предполагало получение ими какого-либо ранга и должности. Хотя они и родились в дворянских семьях, круг аристократической элиты был жестко ограничен. Например, знаменитый ученый и поэт Фудзивара-но Акихира дослужился до Четвертого младшего ранга только в уже преклонном возрасте семидесяти лет.
Напротив, отпрыскам из особо родовитых семей не нужно было прикладывать существенных усилий для завоевания места под солнцем. Так, хорошо известно, что знание письменного китайского языка (кит. «вэньянь», яп. «камбун») было насущной потребностью для представителей как придворного, так и провинциального чиновничества. Однако достаточно часто встречаются примеры плохого знания «вэньяна» аристократами: неспособность прочесть один или несколько иероглифических знаков, написание иероглифов с ошибками, неумение сделать разметку текста (т. е. незнание основ грамматики).
Этим данным вторит «Повесть о Гэндзи»: «С малых лет питал я пристрастие к китайским наукам, и, как видно, опасаясь, что излишнее рвение скорее повредит мне, Государь сказал: «Разумеется, книжная премудрость весьма почитается в мире, но не потому ли успешное продвижение по стезе наук редко сочетается с долголетием и благополучием? Тебе же высокий ранг обеспечен рождением, ты и так не будешь ни в чем уступать другим. А потому не особенно усердствуй в углублении своих познаний…Значение книжных премудростей не подлежит сомнению, – изволил наставлять нас Государь, – но если говорить о прочем, то прежде всего вам следует овладеть искусством игры на китайском кото «кин», а затем освоить продольную флейту, бива и кото «со».
Грань между общественным и индивидуальным в поведении мужчины-аристократа была размыта, или, возможно, правильнее было бы сказать, что в его манерах было мало чего «от себя», выходившего за рамки правил, официальных или неписаных. Было чрезвычайно важно, чтобы мужчина-придворный соответствовал в одежде, манере поведения, знал протокол выполнения обрядов годичного цикла, вокруг которых вращалась придворная жизнь. Знание придворного протокола было необходимо для чиновников, а отсутствие таких знаний могло стать причиной понижения по службе и даже увольнения с должности. Более того, подобные ошибки могли вызывать насмешки со стороны других придворных, что, в свою очередь, могло иметь нежелательные последствия для нерадивого чиновника.
Присутствие при дворе в непосредственной близости от государя, по всей видимости, льстило тщеславию хэйанской знати, а сама придворная служба превратилась в череду различных придворных церемоний. К придворной службе, с одной стороны, как уже говорилось, относились как к средству достижения некого блага (социального, экономического и т. д.), а с другой как к развлечению, позволяющему получить зрелищное, эстетическое наслаждение. Так, в «Повести о Гэндзи» есть описание подобного торжества: «Необычайная красота Гэндзи приобрела еще большую значительность в тот миг, когда, украшенный прихотливо поблекшими хризантемами, выступал он в заключительном танце, в котором именно сегодня ему удалось достичь предела своего удивительного мастерства. Последние движения повергли собравшихся в благоговейный трепет; казалось, что подобная красота создана не для нашего печального мира… В тот вечер Гэндзи-но тюдзё был удостоен действительного Третьего ранга, а То-но тюдзё повысили до низшей степени действительного Четвертого. Остальные благородные юноши также ликовали, вознагражденные каждый сообразно своим заслугам…»
Лишение же аристократа таких преимуществ жизни при дворе воспринималось весьма болезненно. Из источников известны случаи, когда перевод на другую должность с повышением истолковывался чиновником Куродо докоро (Государева канцелярия) как нежелательный «подарок» судьбы.
К примеру, в 998 году был повышен в ранге чиновник Куродо докоро Фудзивара-но Ясумити. На основании этого Фудзивара-но Ясумити получил назначение на пост первого помощника главы Министерства наказания. Однако вновь назначенный в Министерство наказаний чиновник так и не явился службу в свой первый рабочий день. На следующий день ситуация повторилась. Мелкий служащий того же министерства, которого отправили для выяснения причины неявки Ясумити на службу, обнаружил, что этот аристократ «читает стихи двум сакурам», расположенным в юго-западной части его усадьбы. При этом ясумити был изрядно пьян и плакал навзрыд. Обескураженный поведением нового подчиненного, глава Министерства наказаний обратился к отцу Ясумити, однако это не очень-то помогло. На все послания своего отца Ясумити отвечал стихотворными отказами, более похожими на «плачи», где говорил о глубочайших страданиях и безысходности жизни. Не возымел действия даже визит отца к своему «строптивому чаду». Ситуация разрешилась только после вмешательства главы рода – Правого министра Фудзивара-но Митинага. В результате Фудзивара-но Ясумити остался на новой должности, но за ним сохранили и старый пост в Куродо докоро, а через несколько месяцев стараниями Фудзивара-но Митинага Ясумити получил соответствующую его новому рангу должность в штате Управления государева дворца.
Разумеется, Куродо докоро было не единственным ведомством, служба в котором считалась для придворного аристократа престижной. К таковым также относились: личная охрана государя (Коноэфу), Левая и Правая Ревизионные канцелярии, Управление государева дворца, Управление дворца наследника престола и, конечно же, Гисэйкан, вхождение в состав которого было мечтой любого придворного. Любопытно, что в среде придворной знати существовали представления и о малопрестижных с точки зрения служебной карьеры ведомствах (например, Министерство наказаний и Министерство управления). Сэй Сёнагон в «Записках у изголовья» говорит об этом так: «Отвратительно видеть, как красивые молодые люди из знатных семей поступают на службу в управу благочиния, на должность начальника блюстителей порядка. Мне жалко, что эту должность исполнял в дни своей юности нынешний принц-тюдзё. Как это не подходит к нему!» А в «Дневнике эфемерной жизни» о придворной службе Фудзивара-но Канэиэ (знаменитый царедворец и отец Фудзивара-но Митинага) есть такие строки: «Канэиэ…на церемонии возглашения чиновников был назван старшим служащим в каком-то ведомстве, вызывавшем у него большое раздражение. Ему это ведомство представлялось настолько неприятным, что он, вместо службы, стал гулять там и сям…».
Итак, мы видим, что аристократы противились государственной службе, которая не согласовывалась с их стремлениями к утонченному образу жизни и чувствительностью. Подобная тяга к эстетизму и утонченности проявилась даже в таких чисто мужских увлечениях, как верховая езда, стрельба из лука и кэмари (игра в мяч).
В более ранние периоды японской истории верховая езда была тесно связана с военной доблестью. Эта традиция сохранялась в военном сословии на протяжении всей эпохи Хэйан. Многочисленные члены высшей аристократии также были высоко оценены современниками в их мастерстве верховой езды. Но в связи с редкими военными действиями (если они вообще бывали) в среде аристократии все больше делается акцент на общий визуальный эффект, на задачи, требующие не только умелой верховой езды, но и внимательного отношения ко внешнему виду лошади, костюму всадника, и на правилах, которые предписывали, например, манеру держать поводья, угол, под которым нужно применять кнут и тому подобное.
Другим мужским развлечением была стрельба из лука. Каждый год на семнадцатый день первого месяца устраивался официальный конкурс по стрельбе из лука, на котором соревновались две команды. Кроме этого существовали и менее официальные соревнования, служившие зачастую предлогом для распития алкогольных напитков и заключения пари. Но, пожалуй, одной из главных функций подобных мероприятий была демонстрация костюма, мастерства в технике (и знание все усложняющихся правил), а также одаренности в танцевальном искусстве в последующей музыкальной развлекательной программе. При благоприятном соединении этих элементов была возможность повысить как личный, так и семейный социальный престиж. Именно о таком событии повествуется в «Дневнике эфемерной жизни»: «Если мой сын стал победителем, значит, он от имени своей команды должен исполнять танец победителя…Канэиэ снова и снова со слезами на глазах рассказывал мне, как все происходило, о том, что это подняло и его репутацию, что все высокопоставленные лица плакали от умиления, глядя на нашего сына. Он вызвал наставника в лучной стрельбе, а когда тот пришел, снова осыпал его подарками».
Со временем, правда, высшая знать стала избегать прямого участия в соревнованиях по стрельбе из лука. Эта тенденция, видимо, проистекает из заимствования китайских понятий приличия, а также во все возрастающей склонности рассматривать спорт как красочную постановку. Сильный акцент на социальной гармонии, вероятно, сыграл свою роль и в предпочтении командных соревнований. Знаменательно, что элемент соревновательности почти полностью отсутствуют в кэмари (мяч), одном из особо активных хэйанских видов спорта, в котором мужчин-аристократ неизменно был на высоте. В кэмари играли с помощью мяча из оленьей кожи на площадке примерно 7*7 метров. Восемь мужчин пытались как можно дольше удержать мяч в воздухе, используя только ноги. Однако даже это безобидное времяпрепровождение порицалось и Мурасаки Сикибу, и Сэй Сёнагон, которые считали, что это несолидно и грубо для господ проявлять такую суетливость. Поэтому неудивительно, что высший класс предпочитал малоподвижный образ жизни, в котором не было места высококонкурентным видам спорта.
Более распространенным среди мужчин-аристократов было самоутверждение через соперничества в различных видах искусств. Например, в каллиграфии. О типичности такого явления говорят некоторые отрывки из собрания историй придворной жизни начала XII в. «Годансё».
В свою очередь отсутствие красивого почерка могло стать поводом для постоянных нападок и насмешек и существенно осложнить жизнь придворному чиновнику: « -У него невозможный почерк, – стали говорить о нем, когда он покинул комнату. – Хоть китайские иероглифы, хоть японское письмо, все выглядит ужасно. Над его каракулями всегда посмеиваются. Вот и пришлось ему бежать…В те времена, когда Нобуцунэ служил главным смотрителем строительных работ во дворце, он послал к одному из мастеров чертеж постройки, набросав на нем собственной рукой: «Выполнять в точности как изображено здесь». Я приписала сбоку на полях бумаги: «Если мастер последует приказу, то получится нечто весьма удивительное». Бумага эта получила хождение среди придворных, и люди умирали от смеха».
Также мужчина должен был обладать талантом оратора: «Этот господин невыносим в обществе. Не умеет он декламировать стихи и читать сутры, как другие. Тоску наводит». Умение вести себя в обществе очень высоко ценилось и было связано с многими правилами: «А иной гость все время вертит руки над горящей жаровней, трет и разминает, поджаривая ладони на огне…И только какой-нибудь старик способен небрежно положить ногу на край жаровни, да еще и растирать ее во время разговора. Такой бесцеремонный гость, явившись к вам с визитом, первым делом взмахами веера сметает во все стороны пыль с того места, куда намерен сесть. Он не держится спокойно, руки и ноги у него все время в движении, он заправляет под колени переднюю полу своей «охотничьей одежды», вместо того чтобы раскинуть ее перед собой…»
Чем выше был ранг мужчины, более строгие требования к нему применялись: «Человек даже не особенно блестящего положения и не самого высокого рода все равно не пойдет пешком в сопровождении многих слуг, а поедет в нарядном экипаже…» А «экипаж знатного вельможи с кузовом из пальмовых листьев должен ехать спокойно и плавно. Если он мчится слишком быстро, это оскорбляет глаза». Причем, «мужчин должен сопровождать эскорт», потому что «самые обворожительные красавцы ничего не стоят, если за ними не следует свита».
Здесь видны требования по соблюдению как этикета, так и эстетических норм. Последние, естественно, применялись и к внешнему облику и к манерам мужчины, которые сегодня могли бы показаться несколько женственными: «Вот мужчина в темно-лиловых шароварах и ярком кафтане, надетом поверх многоцветных одежд, приподнимает штору и по пояс перегибается в комнату через нижнюю створку ситоми. Очень забавно поглядеть на него со двора. Он пишет письмо, придвинув к себе изящную тушечницу, или, попросив у дамы ручное зеркало, поправляет волосы. Право, он великолепен!»
В мужчине-кавалере высоко ценилась опытность в делах любви: он должен был владеть искусством любовного свидания, знать, как элегантно начать и завершить посещение любимой и ни в коем случае не попасть в нелепую ситуацию: «Принимаешь тайком возлюбленного, а он явился в высокой шапке! Хотел пробраться незамеченным, и вдруг шапка за что-то зацепилась и громко шуршит. Мужчина рывком перебрасывает себе через голову висящую у входа плетеную штору – и она отчаянно шелестит. Если это тяжелая штора из бамбуковых палочек, то еще хуже! А ведь, кажется, нетрудное дело – поднять штору беззвучно. Зачем с силой толкать скользящую дверь? Ведь она сдвинется бесшумно, стоит только чуть-чуть ее приподнять…До чего же неприятно!» Также ему нужно было соблюдать правила приличия: «Очень дурно, если мужчины, навещая дам, принимаются за еду в женских покоях. Достойны осуждения и те, кто их угощает».
Но, конечно же, одним из главных мужских качеств была чувствительность. И чтобы ее продемонстрировать мужчины не гнушались различными сомнительными способами. Так, герой повести "Хэйтю-моногатари" (первая половина X в.), в одном из эпизодов, желая убедить возлюбленную в своей чувствительности, незаметно смачивал глаза водой из тушечницы, делая вид, что плачет. Заметив эту уловку, женщина разоблачила его, добавив в воду немного туши.
Итак, основные требования к мужчине были: утонченность, деликатность, внешняя красота, знание правил поведения в обществе, образованность. Последняя, правда, понималась весьма относительно, так как, несмотря на то, что все аристократы должны быль быть сведущи в китайской письменности и литературе, на практике они не всегда очень хорошо в них ориентировались, а для представители самых знатных семей, вообще, не особенно стремились к изучению китайских премудростей, предпочитая им совершенствование в различных видах искусств. В свою очередь, с помощью талантов в поэзии, музыке, танце, каллиграфии можно было добиться упрочения и даже повышения своего социального статуса.
В условия столь пронизанного эстетикой двора очень немного места оставалось для конфуцианской этики, в духе которой традиционно воспитывались юноши. О небольшом влиянии конфуцианства на нравы знати косвенно можно судить по сохранившимся официальным документам. Например, в документе «Рекомендации из трех пунктов «Фудзи Микадзё» (957 г.), принадлежащем руке Сугавара-но Фумитоки (899-981), он пишет: «Важнейшей причиной нынешнего упадка нравов является роскошь. Если этот источник не перекрыть, разве можно спасти чистоту наших обычаев?..Видимо, причины постоянных печалей и пристрастий кроются во всеобщей увлеченности роскошью и невозможности следовать традициям. А потому опубликование новых государевых указов не позволяет сохранять строгие запреты, скорее наоборот со временем желание купаться в роскоши только усиливается и это становится обычаем». Из-за расточительности бывали и внутрисемейные ссоры. Один из любопытных примеров подобного плана зафиксирован в хэйанском дневнике «Сёюки». Из сообщений 1023 и 1025 годов явствует, что закупка огромного количества китайских диковинных товаров стала причиной внутрисемейного конфликта, когда глава рода Фудзивара – Правый министр Фудзивара Санэсукэ (957-1046) был вынужден примерно наказать своего второго сына и его главную жену за расточительность и несоблюдение конфуцианских принципов поведения. Однако, как видно из хэйанских источников, подобная ситуация, скорее, была исключением, чем правилом.
Таким образом, эстетика проникла во все сферы жизни мужчины, начиная с личной жизни и заканчивая государственной службой, где у него была уникальная возможность продвинуться по службе за счёт своих красоты, утонченности и талантов. Этичным считалось все, что сообщает изысканность, а неэтичным – грубость, бестактность, незнание придворного протокола и отсутствие каких-либо заметных дарований. Конфуцианская же этика, даже будучи официально признанной и почитаемой системой воспитания, соблюдалась на практике в ограниченном кругу ученых.
4. Образ жизни хэйанской аристократии: быт и торжества
.1 Устройство аристократической усадьбы
Для того, чтобы глубже разобраться в в соотношении этической и эстетической категорий в жизни хэйанской знати, пожалуй, обязательно нужно проанализировать и быт, который довольно плавно перерастал в развлечения различного размаха, от скромных домашних празднеств до императорских пиров.
Быт хэйанской аристократии, утратившей былую грубость, воспринявшей лоск китайской цивилизации, но культивирующей идею своей национальной обособленности, приобрел дух утонченного артистизма. Монастыри, при всем их большом значении в культурной жизни страны, уже не являлись единственными распространителями знаний. Помимо них в каждой провинции возникли школы, был создан столичный университет. Дети знатных вельмож обучались там не только наукам, но и изящным искусствам, правилам ношения церемониальной одежды и оружия, всему сложному кодексу светского поведения.
Подлинных памятников архитектуры и садов эпохи Хэйан не сохранилось. Представить их можно на основании реконструкции комплекса императорского дворца – церемониального зала Сисиндэн (дворца Пурпурных покоев) и собственно императорской резиденции Сэйрёден (дворца Чистой прохлады).
По типу императорского дворца строила свои резиденции в зависимости от ранга хэйанская аристократия. Площадь в эпоху Хэйан период измерялась в тё. Один тё был примерно равен участку 120 метров на 120 метров, который обычно выделялся аристократам третьего ранга или выше, а надел в 4 тё был редкостью и предоставлялся лишь чиновникам первого и второго ранга и особам императорских кровей.
Вписанные в схему столичных кварталов дворцовые усадьбы IX-X веков представляли собой сложные комплексы отдельных сооружений, соединенных между собой крытыми галереями.
Центром усадьбы и ее эстетическим фокусом был главный парадный павильон (синдэн) – приподнятое столбами и окруженное верандой строгое здание с единым, разделенным лишь опорными столбами обширным залом. «Синдэн» буквально означало «зал для сна». Позади него размещалась интимная часть усадьбы – помещения для семьи хозяина, гостей и слуг. Также в большом поместье могли находиться библиотека, буддийская часовня, ипподром, площадка для танцев, павильон для рыбной ловли.Перед синдэном, охваченная с двух сторон рукавами галерей, простиралась открытая песчаная площадь, переходящая в южной части в пейзажный сад с насыпными холмами и прудом. Таким образом, окружающее пространство подчеркивало парадные черты главного здания.
Китайское влияние на японское жилище выразилось и в создании при усадьбах садов и парков. В Японии был сделан шаг от свойственного Китаю соотношения "жилая часть – парк", или "парк при жилище", к "жилищу в парке". Впервые завершенные черты стиля приобрел светский дворцовый комплекс, впервые организованный руками человека сад включился в жилой ансамбль как его важный элемент. Уже тогда в усадьбах знати стали устраивать сады с водоемами и островами, но лишь к X-XII вв. Развивается первый тип классического японского сада – "сима". Озеро с островом являлось композиционным центром всего парка. Эта часть парка символизировала буддийский "Западной рай", владыкой которого был будда Амида и который, согласно легендам, располагался на острове среди "безбрежного моря". Были и другие типы садов, отличные от классического сима, т. е. парка с островом.
Сады синдэн-дзукури вполне соответствовали атмосфере утонченного эстетизма, изысканной тонкости хэйанской аристократии, отгородившейся от реальной жизни созданными ими же иллюзиями. Однако наслаждение и связанное с ним эстетическое волнение ценились не сами по себе, но в преломлении переживания через призму поэзии. Так, в саду высаживались именно те растения, цветы, кустарники, которые упоминались в стихах и связывались с определенными эмоциями. Закрепленные в поэзии признаки традиционных сезонных праздников любования цветущей сакурой, осенней луной, багровыми листьями клена, первым снегом «выводили» из поля зрения другие явления, делавшиеся как бы недостойными внимания, лишенными признаков красоты, очарования – моно-но аварэ. Иначе говоря, в поэзии вырабатывались критерии прекрасного в искусстве в целом, влиявшие на общественное эстетическое сознание и нередко превращавшиеся в оценки этические: неумение оценить красоту природы и выразить это в стихах заставляло усомниться в нравственных качествах человека.
Синдэн-дзукури представлял собой систему принципов, которая выражалась в особенностях планировки как отдельного здания, так и всей усадьбы. Она была связана не только с особенностями архитектурных форм, присущих именно этому типу зданий, но и со всей организацией быта, значительно выходя за рамки понятия чисто архитектурного стиля. Большую роль здесь играл статус владельца поместья. Так, например, в хэйанской усадьбе обычно использовались несколько разновидностей врат: Восточные и Западные. Но в некоторых случаях количество врат могло быть иным. Например, в усадьбе Ёсисигэ-но Ясутанэ были только одни Восточные врата, а в усадьбе Фудзивара-но Ёримити, помимо Восточных и Западных, были еще и Северные врата. Это было связано с бытовавшими в среде хэйанской знати представлениями, согласно которым количество врат, их размер и отделка непосредственно зависели от политического и экономического положения владельца усадьбы. Те же правила были верны и в отношении дверей.
Итак, аристократическая усадьба должна была соответствовать не только взыскательному вкусу хозяина (и его окружения), но и согласовываться с общепринятыми правилами строительства, основанных на социальном статусе владельца. Нарушение таких предписаний было нарушением приличий.
.2 Внутренняя обстановка
Представления о роскоши, комфорте у хэйанской знати связывались главным образом с качеством отделки, подбором различных пород дерева, немногими, но изысканными предметами убранства.
Главный зал состоял из внутреннего помещения, окруженного со всех 4 сторон рядом колонн. Зал мог быть увеличен с одной и более сторон путем добавления дополнительного ряда колонн. Под свесами крыши находилась веранда. С двух сторон делались двери, а промежутки между внешними колоннами закрывались решетчатыми панелями, которые крепились сверху на петлях.
Простота архитектуры была дополнена умышленной незаполненностью пространства. Покои редко содержали больше, чем экраны и шторы, шкафы и сундуки с одним или двумя отделениями, сундук используемый для письма, поэтические антологии, некоторые предметы туалета, зеркало, ароматическая курильница, светильник, несколько ковриков (татами) и подушек и небольшой занавешенный альков, сёдай (chodai), который делил помещение на гостиную и спальню. Кроме этой небольшой комнаты для сна и хранения утвари, внутреннее пространство не имело практически никакого деления. Пол покрывался досками, на него укладывались татами и подушки для сидения и сна, а когда возникала надобность, часть комнаты отгораживалась установкой створчатых ширм и занавесей, кроме того, на перекладинах, служащих для крепления петель стенных панелей, вешались экраны из бамбука.
Главные изыски были связаны с отделкой помещения. Технологии работы с лаком были завезены из Китая в восьмом веке и в какой-то мере использовались на протяжении IX-X вв., но позже они были вытеснены новой, местной техникой – маки-э. Мотивы росписи, как правило, были навеяны природой: цветы, деревья, птицы, бабочки и стилизованные волны.
Металлы и керамика использовались в меньшей степени, чем лак, в хэйанских домах, возможно, потому, что эти материалы были более сложными в обработке. Как и в более ранние эпохи основным используемым металлом была бронза, хотя серебро также стало популярным изготовления посуды, сундуков и других изделий.
Однако вместо попытки разработать новые методы металлообработки, ремесленники сконцентрировались на создании простых, изящных форм, используя при этом природные мотивы. Тяжелые восьмиугольные зеркала восьмого века в китайском стиле, например, были заменены тонкими, круглой формы зеркалами с нежными украшениями в виде стилизованных цветов, сосновых веток, бабочек и осенних трав. Изготовление зеркал в виде хвостового оперения фазана было распространено уже в период Нара. Однако в период Хэйан такие зеркала получили дополнительные изыски (ручка из слоновой кости, ободок из жемчуга или нефрита и т. д.). В то же время появились различные зеркала на инкрустированной подставке из дорогих пород дерева.
Начиная со второй половины X в., необычайно широкое развитие получают изделия прикладного искусства. Причина этого явления в культе эстетизма, распространившемся при хэйанском дворе. Всевозможные ширмы, перегородки, шторы, занавески, столики, рамы, веера, декоративные ткани изготовлялись и украшались с большим изяществом, занявшим место показного великолепия, которое можно было наблюдать в VIII-IX вв.
Развитие пейзажной живописи в период Хэйан было связано с традицией украшать раздвижные двери и стены домов. Светская направленность религиозного искусства Хэйана, сказавшаяся в особом характере его декоративного стиля, послужила основой для создания первой национальной светской школы живописи, названной ямато-э (дословно – японская живопись) в противовес кара-э (китайская живопись). Первое упоминание о ямато-э встречается в рукописи, датированной 999 г. Появление школы ямато-э было результатом процесса творческой переработки элементов китайской культуры и создания собственных форм в искусстве. Основными сюжетами живописи ямато-э являются пейзажи четырех времен года, знаменитые местности Японии, сцены, связанные с каждым из двенадцати месяцев года, жанровые мотивы, иллюстрации к произведениям литературы. Достижения этой школы сыграли большую роль в формировании других направлений японской средневековой живописи, а также прикладного искусства. Высшие достижения живописи ямато-э относятся к периоду расцвета культуры Хэйана.
Кроме картин, на стену, в специальной нише, вешали свитки, представляющие собой каллиграфически-написанный текст. Это связано с тем, что X в. в Японии большого развития достигло искусство каллиграфии. Скорописные иероглифические знаки на специально подобранной бумаге служили украшением залов во дворцах высшей хэйанской аристократии.
Распространение обмена стихотворными посланиями в быту, переписывания произведений художественной прозы и отрывков «Лотосовой сутры», в свою очередь, стимулировало развитие прикладного искусства, связанного с искусством письма и с хранением рукописей.
Так, самой устойчивой во времени бумагой, бывшей в ходу свыше тысячи лет, оказалась бумага из коры бумажного дерева (Broussonetia kajinoki). Она была более разнообразной по качеству и фактуре, в зависимости от места изготовления. Самые тонкие и высококачественные образцы такой бумаги (ее старинное название – кокуси) нашли применение в высшей аристократической среде для церемониальных записей, личных записей придворных дам (писем, стихотворений, дневников) и для записи произведений повествовательной литературы. Например, в романе «Повесть о Гэндзи» неоднократно упоминается бумага различного цвета и качества: «Скоропись на превосходной китайской бумаге была великолепна, но еще более восхитительной, поистине несравненной показалась принцу каллиграфия в спокойном "женском" стиле, прекрасно сочетающаяся с корейской бумагой, плотной и мягкой, необыкновенно нежных оттенков. Принц почувствовал, что на глазах у него вскипают слезы…»
Бумагу, предназначенную для парадных записей (императорские рескрипты, придворные стихотворные собрания), стали делать плотной, под текст стали готовить подходящий к содержанию фон, покрывая поверхность листа едва заметными узорами, легкими рисунками, изображающими ветви, цветы, порхающих бабочек или птиц, просто тонируя лист разнообразными красителями или посыпая его золотой или серебряной пудрой.
Бумага хорошего качества ценилась и обладание ею вызывало радостные эмоции: «Удалось достать стопку бумаги Митиноку или даже простой бумаги, но очень хорошей. Это всегда большое удовольствие».
Очень высоко ценилась в Японии китайская тушь различных сортов. Но помимо китайской туши использовалась тушь трех сортов, изготовляемых в Японии: намбу, сэйбоку и тябоку. Намбу – густо черная тушь из масляной сажи. Сэйбоку буквально значит «черно-голубая», ее изготовляли из сажи, получаемой после сожжения сосны, она имеет голубоватый оттенок. Тушь сорта тябоку, из сажи тутового дерева, имеет, коричневый оттенок.
Как видим, хэйанцы уделяли большое внимание как предметам искусства, так и предметам обихода. А в энциклопедическом справочнике хэйанских нравов «Синсаругакуки» (составлен Фудзивара-но Акихира в сер. XI в.) перечисляются как китайские так и собственно японские товары, которые были особенно популярны среди аристократов. При этом некоторые из товаров, ставших предметами роскоши, упомянуты вместе с теми провинциями, которые к середине XI столетия специализировались на их производстве: мечи из Биттю, тушь из Авадзи, шелковая нить из Этидзэн и т. д. Более того восхищение изысканными вещами было возведено в культ. К концу X века в среде столичной знати получило широкое распространение такое развлечение как «мэкако», когда возвышенные аристократы получали наслаждение от созерцания какого-либо шедевра. В дневнике крупного государственного деятеля Фудзивара-но Юкинари (972-1027) «Гонки» упоминается случай, когда девять высокопоставленных государственных деятелей любовались инкрустированным кувшином для вина из белого фарфора, привезенным для Фудзивара-но Юкинари торговцем из сунского Китая. При этом из текста записи видно, что управитель дворца наследника престола Тайра-но Корэнака просто плакал от умиления, восхищаясь этим явно «созданным небожителями шедевром». В итоге Тайра-но Корэнака составил великолепное стихотворение на китайском языке, где прославлял не только сам изысканный предмет, но и необходимость использования его в дегустации различных сортов сакэ. Следуя его примеру, все участники действа также составили стихотворения-«канси», а сам Фудзивара-но Юкинари даже написал небольшое произведение «Записки из терема пьяных грез», в котором упомянул не только известных китайских бражников, но и знаменитых японских мастеров винопития.
Таким образом, хэйанский аристократ умел наслаждаться не только реальным пейзажем, но и природой перенесенной на бумагу. Он мог сделать какую-нибудь незначительную подробность домашней обстановки предметом эстетического любования. Поэтому в каком-нибудь изящном экране или шкатулке у себя в доме вельможа хотел иметь предмет, не только имеющий реальное служебное назначение, но и таящий в себе источник эстетического наслаждения.
.3 Одежда
Эпоха Хэйан была золотой эрой в одежде, которую можно сравнить с европейским периодом рококо. Возможно, расцвет костюма был обусловлен тем, что китайские черты предыдущих эпох были вытеснены оригинальными и чисто японскими по форме, цвету и покрою вещами.
Шелк, дамаст, парча и бомбазин были среди основных тканей, которые носили представители высших классов. По сравнение с эпохой Нара эстетический вкус аристократов стал более утонченным: предпочитались приглушенные цвета, монохромная окраска, изящные, плавные линии в одеянии, мелкий цветочный геометрический орнамент, роскошные, но в то же время элегантные ткани. Нередко верхнюю одежду шили из тонких полупрозрачных тканей, сквозь которые просвечивал мелкий узор нижней одежды.
В конце IX – начале Х в. в придворной одежде наблюдаются большие изменения. Костюм китайского облика преобразуется в японский национальный костюм, и одежда придворных значительно расширила свой ассортимент. Так, женский костюм эпохи Нара сменился ослепительной по красоте одеждой, получившей название «дзюни-хитоэ» («платье из двенадцати слоев»). Костюм состоял из множества надеваемых друг на друга различных по цвету одежд.
В эпоху Хэйан большое внимание обращалось на колористическое решение ансамбля. Ткани в костюме тщательно подбирались по цвету в соответствии с утвержденными рангами и чинами, а также со специально разработанной системой определенных понятий и значений. Сочетания цветов имели специальные названия: белый с фиолетовым – «слива», синий с зеленым – «колокольчик», розовый с зеленым – «персик», белый с розовым – «пион». Костюм под названием «слои сосны», состоявший из пяти верхних одежд, включал в себя два платья темно-красных оттенков, два желтовато-зеленых и одно нижнее малинового цвета. Большое значение в художественном оформлении костюма играла сугубо абстрактная символика, связанная с китайскими натуралистическими воззрениями, во многом схожих с японскими. Поэтому мотивы облаков, спиралеобразных зигзагов молний и завитков волн часто встречаются в рисунках вышивок и орнаментации материалов. Изображение растений, насекомых, животных, состояний природы также имело символический смысл и выражало определенную идею. Например, нежные цветы сливы символизировали конец зимы, поэтому платья с таким рисунком носили в преддверии весны.
При дворе очень высоко ценилось совершенство костюма, в котором тонкостям цветовых сочетаний уделялось первостепенное значение. Нередко при дворе устраивались своеобразные состязания в изысканности и очаровании парадных туалетов. Поистине бесчисленны описания костюмов у Сэй Сёнагон и Мурасаки Сикибу. Например: «Я полагала, что бледно-зеленая верхняя накидка дочери управителя земли Тамба очень красива, но кому я действительно позавидовала, так это дочери советника Фудзивара Санэнари, которая была одета в красное, составлявшее превосходную пару с желто-зеленой короткой накидкой ее служанки…Нижние накидки у всех четырех девочек были одинакового темно-пурпурного цвета, а цвет верхних накидок – разным. У всех девочек обшлага были пятислойными, но только у дочери управителя земли Оми они оказались одного и того же лилового цвета, что свидетельствовало о ее безукоризненном вкусе; сочетания цветов, их оттенки – все было превосходно».
Помимо этого, цвет одежды играл чиноразличительную роль. Такие отличия были определены и законодательно, и неписаной традицией. Так, придворные чиновники 1-го ранга носили одежды густо-фиолетового цвета, 2-5-го рангов – бледно-розового, 6-гo ранга – голубого и т. д. Расшитая парча могла быть использована только чиновниками выше 5-го ранга. Лишь один раз -в году, во 2-й день 4-й луны, во время празднества в синтоистском храме Камо, всем жителям столицы дозволялось облачаться в одежды "аристократических расцветок", и то с одним непременным условием: чтобы эти наряды не были сшиты из узорчатого шелка.
Отражение этого аспекта можно найти в «Повести о Гэндзи» в главе «Юная дева»: «…Да и сам мальчик, верно, затаил обиду в своем юном сердечке, и ведь есть отчего: даже сыновья Удайсё и Саэмон-но Ками, на которых он всегда смотрел с высока, получили соответствующие знания и сразу же почувствовали себя взрослыми, а он должен носить ненавистный зеленый наряд. Жаль его».
Государственные указы, устанавливающие правила использования цветов являются еще одним свидетельством большой важности костюма: в течение эпохи Хэйан неоднократно издавались указы в тщетной надежде обуздать экстравагантные устремления знати. Например, при императоре Дайго увлечение ярко-красными одеяниями распространилось настолько, что придворный советник Миёси-но Киёюки в 917 г. подал докладную записку, где посчитал придворную моду одним из пагубных проявлений способных «уничтожить государство» и просил государя ввести строгий запрет на подобные одеяния при дворе. Докладная получила высочайшее одобрение, однако, как видно из текстов более поздних указов, придворная мода на ярко-красные одеяния сохранилась, а запреты реального действия не возымели.
Важным дополнением к костюму служил аромат. Ароматические композиции составлялись из таких душистых растений как нард, сандал, мускус, клевер и другие травы. Умение составлять ароматы почиталось за искусство, а одним из признаков вкуса и утонченности была способность отличать друг от друга традиционные букеты (называвшиеся, например, «душистое одеяние», «кавалер в ожидании», «сливовый цвет»), талант к созданию собственных оригинальных ароматов и компетентность в суждениях о творениях других. Специфическим развлечением было соревнование в угадывании букета ароматов: одновременно возжигалось несколько видов благовоний, и участники игры должны были назвать по запаху составные букета. Устраивались также соревнования по приготовлению ароматов: «Для составления ароматов существуют вполне определенные и всем известные предписания, но, разумеется, многое зависит от вкуса самого составителя. Поэтому сравнивать ароматы, учитывая тончайшие их оттенки, – занятие весьма увлекательное».
Особое внимание было уделено главному аксессуару костюма – складному вееру, который был изобретен в Японии в X веке. Веер был двух типов, один для зимы и один для лета. Первый делался из склеенных деревянных полосок, а материал, цвет и украшения должны были соответствовать полу, возрасту и социального статусу хозяина. Последний был бумажный с выступающими ребрами на одной стороне, его использование не было связано ни с какими ограничениями. В веере предпочтительной была элегантная простота, а роскошного орнамента было не достаточно для того, чтобы соответствовать стандартам взыскательных ценителей. Эта тенденция, пожалуй, проявлялась и в других областях прикладного искусства и оказала влияние на формирование сложного баланса между, с одной стороны, роскошной, сияющей красотой отливающих золотом шкафов, малиновых одеяний и пурпурных воздушных занавесей и, с другой стороны, спартанской строгостью, чистыми линиями, и холодной, сумрачной обстановкой помещений.
Таким образом, костюм и дополняющие его веер и аромат играли важнейшую идентификационную роль. По нему можно было судить о положении в обществе, возрасте, вкусу, настроении и т. д. В то же время, на примере костюма и аксессуаров хорошо наблюдаются изменения эстетического вкуса японской знати: яркость и экспрессивность периода Нара уступила место приглушенности, сдержанности, элегантности эпохи Хэйан.
.4 Пища
Свою утонченность хэйанские аристократы стремились проявить в том числе и в пище. Повседневный пищевой рацион придворных аристократов включал высококалорийную пищу: жареная рыба, уха, соль, мисо, лапша, побеги периллы, очищенный рис, овощной салат с соевой пастой или рыбой, вареное на пару «таро», растительный желатин (яп. кантэн), «намасу» (не только с рыбой, но и с курятиной и с утятиной), китайские пирожные, фрукты и несколько видов сакэ, а в Хэйане получили распространение более двадцати видов этого напитка, кроме того, хэйанцам были известны многие китайские вина). Любопытно, что в официальном своде правил внутридворцового распорядка «Кимписё» сказано, что «начинать трапезничать необходимо с пирожных (яп. Каси)», а в энциклопедии «Вамё Руйдзусё» упоминается восемь видов «каси».
Более разнообразным было меню для торжественных случаев. Известно, что во время пиров, которые устраивали знатные хэйанцы, аристократы пытались перещеголять друг друга в изысканности явств, подаваемых к столу. В «Синсаругакуки» упоминаются не только различные виды продуктов, но и указано из каких провинций наиболее предпочтительно доставлять те или иные кушанья: отборный рис – лучше всего в Овари и Цукуси, рисовые лепешки «моти» из Оми и Хида, караси из Оми, лосось из Этиго, рачки-«ами» из Бидзэн, морское ушко-«аваби» из Оки, морская капуста из Танго, хурма из Мино, каштаны из Тамба, литокарпус из Вакаса, дыни из Ямато и т. д. Описания пиров в хэйанских дневниках изобилуют различными деликатесами: трепанги, политые соком женьшеня, жареный морской окунь с подливкой из винной гущи, рыба-«тай» на вертеле, вареные на пару ракушки с лапшой и растительным желатином, вымоченная в гуще сакэ медуза с уксусом и имбирем, каракатица в соевой пасте с добавлением мяса карпа, морской еж и морской окунь с маринованными овощами, суп из ракушек с овощным салатом, жареный осьминог, «намасу» из дикой утки, кусочки курятины с вареным «таро» и большое разнообразие сакэ.
Но даже при ничтожно малом гастрономический интересе блюдам придавался изысканный вид, и они съедались в чопорным молчании гостями, каждый из которых и все вместе старались создать атмосферу элегантности.
4.5 Празднества
Вполне естественно, что хэйанские вельможи стремились максимально эстетизировать и свои торжества, используя в качестве антуража все вышеперечисленное: архитектурные особенности помещений, произведения искусства, бытовые мелочи, костюм, пищу.
В период Хэйан придворная аристократия выработала своеобразный «стиль жизни», многие элементы которого были заимствованы из арсенала китайской придворной культуры, и одним из «показателей принадлежности» человека к аристократическому кругу являлась организация так называемых «званых пиров».
Внутренние (то есть проходившие во «внутренних покоях» дворца или усадьбы аристократа) пиры (яп. найэн) представляли собой один из важнейших элементов «культурной жизни» знати эпохи Хэйан. Пиры являлись не просто времяпрепровождением, но и одной из форм управления государством. Для начала необходимо сказать, что существовало множество разновидностей и форм пиршеств: после религиозных церемоний, по случаю счастливых знамений, по случаю прибытия гостя (гостей), в качестве завершающего элемента государственных ритуалов, по причине прибытия иностранных послов или представителей региональных элит во дворец и т. д. Именно на пирах заключались договоры между странами и отдельными территориями, налаживались добрососедские отношения между различными родами, а также устанавливались социальные связи между конкретными людьми. Однако, помимо этого, хэйанские пиры – это и способ реализации идей «фурю» об изящности жизни представителей образованной элиты. Довольно распространенным явлением были так называемые выездные пиршества, где на лоне природы занимались стихосложением, играли на музыкальных инструментах, а сам процесс винопития был эстетизирован. Известно, что хэйанские аристократы не только по причине определения вкусовых качеств, но и для получения большего чувственного удовольствия от такого благородного напитка как вино, зачастую не просто пили его, а капали себе на язык. Правда, источники донесли до нас одну запись о винопитии не в столь утонченных целях. В 911 г. Уда устроил состязание для восьмерых своих подданных, в глотках которых вино исчезало "подобно воде, выливаемой в песок". Дело кончилось последствиями, обычными для отравившихся алкоголем. Нужно заметить, однако, что подобные варварские забавы были чересчур грубы для придворных Хэйана: развлечения, не поддававшиеся эстетизации, не имели права на место в их жизни.
Еще одним очень распространенным явлением эпохи Хэйан были поэтические турниры. Организация и проведение турниров были строго регламентированы. Участники делились на Левую и Правую партии (команды), а судило их жюри из членов императорского дома и высших сановников – любителей и знатоков поэзии. Регламентированы были не только организация и процедура турнира, но и одежда участников – ее форма, расцветка и т. д. Кроме того, специально отбирались пьесы для музыкального сопровождения и интермедий. Обязательными аксессуарами были макеты живописных мест (обычно пейзаж-побережье- «сухама»), которые создавали живописный фон для поэтических произведений. Песни записывались на красивой цветной бумаге и складывались в драгоценные ларцы.
Песни оценивались обычно по двум критериям: соответствие, во-первых, правилам и нормам стихосложения и, во-вторых, эстетическим критериям эпохи, идеалу прекрасного, общепринятому в то время в хэйанской придворной среде. Таким идеалом было «моно-но аварэ». Считалось, что поэт должен чувствовать красоту мира и уметь ее выразить в изящной форме. Тематика песен была строго определена, а поэтический язык тщательно очищался от грубых и неблагозвучных слов, от простонародной и примитивной лексики, стремясь к максимальной красоте и изысканности выражения. Критерии эти были выработаны в соответствии со сложившимся поэтическим каноном.
Поэтические турниры проводились в системе принятых тогда состязаний в изящных искусствах. Об этом свидетельствуют, в частности главы из романа «Повесть о Гэндзи», описывающие состязания в искусстве приготовления ароматов, а также сравнения картин.
К началу Х в. поэзия стала практически ведущим видом искусства. Мало того, она приобрела еще и важную социальную роль, как средство светского общения. Сложение стихов сделалось постоянным атрибутом придворного быта и ритуала. Стихами-«танка» обменивались друзья и возлюбленные, любое подношение сопровождалось стихотворением. Миниатюрная «танка» была общепринятой формой эмоционального отклика на ситуацию, событие. Стихи слагались на празднествах, во время императорских выездов, на охоте, даже на богомолье. Например, в биографии поэта Мицунэ записано, что он сопровождал экс-императора Уда в паломничестве к святыне Исияма в 916 г. и по просьбе государя слагал там песни. В биографиях многих крупных поэтов – Цураюки. Тадаминэ, Мицунэ, Томонори упоминается о сложении стихов на увеселительной прогулке экс-императора Уда к реке Оикава в 907 г. Также в плане приверженности к стихосложению в любой ситуации показателен отрывок из «Путешестивия из Тоса», приписываемого Ки-но Цураюки: «Среди прибывших с ними были также люди из губернаторской резиденции. Они заглянули к нам, выказав тем самым свою чувствительность. И так, говоря о горечи разлуки, эти люди решили, как говорится, всем сообща управиться с сетью ртов и вытянули к нам на берег моря песню… Когда они ее произнесли, тот, кто уезжает, очень похвалил их и продекламировал…В это время кормчий, которому незнакомо чувство очарования вещей, уже нагрузившись вином, захотел поскорее выйти в море…И мы приготовились садится на корабль. При этом некоторые из присутствующих стали декламировать по-китайски стихи, сообразные случаю».
Еще одним развлечением были выезды за черту столицы. Участие в квази-официальных приятных поездках императорских персон и членов рода Фудзивара было и честью, и обязанностью, а также поводом для получения удовольствия и возможность продемонстрировать элегантный внешний вид и таланты. Такие события были, как правило, связаны с временами года, ориентируясь весной на цветение вишен в Китано и монастыре в Уриньине, осенью – на клены в Арасияма и на некоторые другие любимые места.
Зимним видом развлечения была соколиная охота (единственный вид охоты принятый при дворе), которая, по-видимому, в угоду популярности этого вида спорта пренебрегала буддийским запретом на убийство живых существ. Охота была любимым развлечением, по крайней мере, одиннадцати императоров, от Камму в восьмом веке до Сиракава в двенадцатом.
Но каким бы ни был повод поездки, она обычно начиналась с процессии по городу, а заканчивалась музыкой, едой, вином и подарками от принимающей стороны. Небольшие частные экскурсии для подобных целей были несколько
менее формальные, но следуют одной и той же общей схеме.
Таким образом, быт был практически повсеместно пронизан эстетизмом. От большинства бытовых явлений хэйанский аристократ старался получить утонченное удовольствие, почувствовать моно-но аварэ, будь то листок бумаги, тушечница или даже дверь. А различные торжества служили органичным продолжением быта, иногда почти что сливаясь с ним. И как видим в случае с соколиной охотой, религиозная этика не играла решающей роли при выборе развлечений.
5. Религия и хэйанская знать
.1 Особенности отношения к религии хэйанских аристократов
В эпоху Хэйан основная часть японцев исповедовала две религии одновременно: исконную – синто и заимствованную с континента – буддизм. Один и тот же человек, в зависимости от ситуации, посещал либо синтоистское святилище, либо буддийский храм. Однако вера для большинства хэйанцев не означала следования какому-то определённому и строго систематическому вероучению. Буддизм, пришедший в Японию из Индии через Китай, не был однородным, но различные его направления не воспринимались верующими как противоборствующие. Национальная религия синто с её пантеоном природных божеств и духов предков также не мыслилась как альтернатива буддизму, мирно с ним уживаясь. Например, в «Дневнике Сарасина» мы видим, что девочкой героиня молится изваянию будды Якуси-нёрай, чтобы поскорее поехать в столицу и увидеть «все повести и романы», но и синтоистская солнечная богиня Аматэрасу также представляется ей подательницей земных благ.
Как можно заметить, молитвы для дочери Сугавара-но Такасуэ (автор «Дневника Сарасина»), в первую очередь, являются способом достижения какого-либо земного блага.
И, действительно, религиозные устремления хэйанской знати значительно окрашивались в земные тона. Так, Митицуна-но Хаха пишет в «Дневнике эфемерной жизни»: «Смысл моей молитвы сводился к тому, что я всегда была очень несчастлива, а теперь самочувствие мое хуже, чем в любое иное время на протяжении многих лет».
Религиозный же путь – монашество или отшельничество – скорее, ассоциировался с лишениями и страданиями: «Отдать своего любимого сына в монахи, как это горестно для сердца! Люди будут смотреть на него словно на бесчувственную деревяшку. Монах ест невкусную постную пищу, он терпит голод, недосыпает».
Но ради справедливости стоит сказать, что к тому времени произошло значительное обмирщение монахов: «…Из двадцати монахов государственных провинциальных монастырей ни один в этом не раскаялся. Они обзаводятся женами и детьми, содержат семьи, работают в поле, занимаются торговлей и ростовщичеством». Связано это, по всей видимости, было с тем, что слишком много людей, ища приюта или уклоняясь от налогов и трудовой повинности, шли в монахи.
Неудивительно, что и для аристократов религия во многом превратилась в обыденность: «И вот, завершив все погребальные дела, множество людей, занятое ими, разъехалось. Теперь мы собрались в очаровательном горном храме, скучали». А вот что пишет Сэй Сёнагон в дане «То, к чему постепенно теряешь рвение»: «Каждодневные труды во время поста…Долгое уединение в храме».
В целом, религиозное рвение было связано, главным образом, с обрядами, паломничествами, вознесением молитв и чтением сутр: «Стараясь выучить наизусть священные сутры, твердишь их с запинками, то и дело забываешь и сбиваешься. Приходится вновь и вновь перечитывать. А между тем не только монахи, но и многие миряне, как мужчины, так и женщины, бегло и без всякого труда читают по памяти святое писание. Невольно думаешь с завистью: когда же и я достигну подобного совершенства?»
О суетности устремлений аристократов говорит и отрывок из «Записок у изголовья», где бывший придворный чиновник посещает храм от скуки: «И все жe отставной придворный, верно, тоскует в душе, вспоминая прежние дни. Ему кажется, что он не у дела. От скуки заглянет в храм, послушает проповедь раз-другой, и вот его уже все время тянет туда».
Во многом светским мероприятием было и посещение храмов и святилищ, где, например, молодые люди стремились увидеть дам, обычно скрытых от их глаз: «Не успеют молящиеся вознести хвалу Будде и отбить поклоны, как эти господа с шумом встают и торопятся выйти первыми, поглядывая в ту сторону, где стоят экипажи дам. Воображаю, о чем тогда толкуют между собой приятели!»
Даже в монастырях юноши не теряли интереса к противоположному полу: «Молодые вельможи, что ни говори, льнут к женским кельям и посматривают в их сторону чаще, чем глядят на Будду».
Более глубокий интерес к религии, как правило, пробуждался либо с начавшимися старением и болезнями, либо в связи с какими-либо неприятностями и страданиями. Одним словом, он был связан с субъективными причинами. Например, дочь Сугавара-но Такасуэ обратилась к религии после того, как ее девичьи грезы не сбылись, а в уже немолодом возрасте она осталась в одиночестве после смерти мужа: «Если бы с ранних лет я не влеклась душою лишь к бесполезным сочинениям и стихам, если бы с утра до вечера помнила о молитве, совершала обряды, возможно, мне не пришлось бы увидеть эти сны тщеты земной». Поэтому она и начинает ходить в паломничества.
А Митицуна-но Хаха хотела уйти в монахини не из-за глубокой веры, а потому что ее муж был ей неверен, его чувства охладели, и это доставляло ей бесконечные страдания. У нее паломничества и затворничества в монастырях представляли собой попытку привлечь внимание мужа. В этом плане показателен такой отрывок из ее «Дневника»: «А я уже тогда допускала, что на этот раз он пришел ко мне в последний раз… И вот без него шли дни за днями. «Действительно, все произошло так, как я и ожидала», – думалось мне и от этого делалось еще печальнее, чем прежде…Я продолжала болезненно размышлять все об одном, ни о чем другом не могла думать, – всей душой хотелось умереть, но при мысли о сыне мне становилось еще печальнее. Тогда я затеяла с ребенком такой разговор. – Как мне быть? Может, я попробую переменить свою внешность и отрешиться от мира?»
А вот мысли Мурасаки Сикибу о возможности пострижения в монахини: «Что бы люди там ни говорили, а я решила все помыслы обратить к будде Амиде и сутрам…Но ведь если даже и решу отвернуться от мира, еще будут минуты слабости – вплоть до тех пор, пока не вознесусь на облако. Вот и колеблюсь. Но годы подходят…» и чуть позднее добавляет: «Подводя итог, я должна признать, сколь глубоко привязана к этому миру. Но что я могу поделать?»
Итак, мы видим, что средний хэйанский аристократ весьма поверхностно воспринимал религию, в частности буддизм и его нравственные предписания. Довольно немного можно найти в повестях и дневниках эпохи Хэйан нравоучительного. Разумеется, у авторов присутствуют рассуждения о дурном и хорошем, но эти высказывания носят больше личный, субъективный, ситуативный характер, и не претендуют на фундаментальность. Например, Сэй Сёнагон сама страдавшая от сплетен пишет следующее: «Завидовать другим, жаловаться на свою участь, приставать с расспросами по любому пустяку, а если человек не пойдет на откровенность, из злобы очернить его; краем уха услышать любопытную новость и потом рассказывать направо и налево с таким видом, будто посвящен во все подробности, – как это мерзко!» Ей вторит Мурасаки Сикибу, также натерпевшаяся при дворе от злых языков и недоброжелательности: «А уж если на тебя устремлены взоры, то тут уж не избежать колкостей по поводу того, как ты входишь и садишься, встаешь и выходишь…Тот, кто выходит из себя и задевает других, достоин насмешек…Кто-то при этом считает себя лучше других, говорит вещи ужасные и злобно смотрит прямо в глаза; а кто-то прячет свои чувства и выглядит вполне дружелюбно. И в этом – виден человек».
У Сэй Сёнагон примечателен дан о сострадании: «Сострадание – вот самое драгоценное свойство человеческой души. Это прежде всего относится к мужчинам, но верно и для женщин. Скажешь тому, у кого неприятности: «Сочувствую от души!» – или: «Разделяю ваше горе!» – тому, кого постигла утрата… Много ли значат эти слова? Они не идут из самой глубины сердца, но все же люди в беде рады их услышать». Здесь также видна относительность норм морали: для мужчин сострадание более важное качество, чем для женщин.
Итак, хэйанская знать весьма специфическим образом восприняла буддизм. Сплавив его в своем сознании с синто, сконцентрировав внимание не на нравственных принципах, а на внешних проявлениях, обрядовости, она переработала буддизм в соответствии со своими предпочтениями.
.2 Преломление религии в свете эстетики
Такими предпочтениями были эстетизм и поэтизация, при которой действительность была интересной и ценной не сама по себе, а только в свете сложных поэтических представлений. Через эту призму и преломлялся японский буддизм и синтоизм.
Очень ярко эту тенденцию можно увидеть в «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон: «Проповедник должен быть благообразен лицом. Когда глядишь на него, не отводя глаз, лучше постигаешь святость поучения. А будешь смотреть по сторонам, мысли невольно разбегутся. Уродливый вероучитель, думается мне, вводит нас в грех». А «толстый бонза» оскорбляет ее взгляд и кажется «претенциозно-пошлым». Нелепый же вид священнослужителя, независимо от его сана, вызывает у Сэй-сёнагон не менее ироническую реакцию, чем у окружающих.
В домах знати часто устраивались чтения сутр, но они воспринимались в большей степени как светское собрание, где можно было показать себя: «На них были шаровары из переливчатого лилового шелка и тончайшие кафтаны, а сквозь шелка просвечивали легкие исподние одежды цвета бледной лазури. Самые молодые щеголяли в одежде прохладных тонов: шаровары с синевато-стальным отливом поверх исподних белых. Государственный советник Сукэмаса вырядился как молоденький, что не соответствовало святости обряда и вызывало невольную улыбку».
Паломничества, также помимо своей основной цели – просьбы о чем-либо у высших сил (земном или возвышенном) – служили демонстрацией вкуса, власти, богатства и отдыхом от повседневности. Описание одной из таких поездок содержится в «Записках у изголовья»: «Чтобы посетить храм или полюбоваться красивым видом, дамы, примерно одного и того же звания, отправились вместе из дворца, где они служат. Дамы не наряжались в лучшие платья: осторожность не мешает в дороге. Но края их одежд красивыми волнами выбегают из-под занавесок экипажа. Увы, восхищаться некому! Никто из знатных людей не встречается на дороге, ни на коне, ни в экипаже. Какая досада!»
Да и прибыв на место, аристократы немало внимания уделяли окружающим красотам: «…На этот раз их проводили в том горном храме, где матушка скончалась. Я слышала, как закононаставник сказал нам: – Вы собрались сюда совсем не для того, чтобы любоваться осенними горными склонами. В том месте, где она когда-то закрыла свои глаза, постарайтесь проникнуть в толкование смысла сутр».
Вот и для Сэй Сёнагон пребывание в храме связана с эстетическими переживаниями: «Когда в пору первой луны я уединяюсь в храме для молитвы, мне хочется, чтобы все вокруг было сковано стужей и засыпано снегом. Это так прекрасно!» Она непрестанно отмечает различные детали, не упуская из виду ни того, кто во что одет, ни запахов, ни звуков. Все должно соответствовать ее утонченным чувствам и настраивать на возвышенный лад: «В святилище с устрашающей яркостью горело множество огней. Не только постоянные светильники, но возжженные паломниками лампады озаряли блистающие лики божества. Неизреченное великолепие!»
Естественно, что и религиозные празднества преломлялись сквозь эстетическую призму. На крупные церемонии, люди стекались со всей страны, чтобы полюбоваться красочным зрелищем, и поэтому у них вызывало недоумение, когда кто-то начинал в этот день паломничество: «Люди, конные, пешие и в экипажах, удивленно спрашивали: «А это что? А эти куда?», – и кое-кто усмехался, а то и вышучивал нас… Одни смеялись над нами: «Уж не богомольцы ли? Мало им дней в году!» Но был среди них и разумный разумный человек: «К чему послужит нам то, что мы будем услаждать свой взор? А этих людей, укрепившихся в вере, Будда, несомненно, пожалует своей милостью. Как мы суетны! Заняты зрелищами, а надо бы, как они, молиться», – но только он один был такой рассудительный».
Тем временем, торжественную, красочную обстановку должны были создавать и сами зрители: «Самое возмутительное в моих глазах – явиться на праздник в обшарпанном, плохо убранном экипаже».
Таким образом, эстетизм, завоевав все прочие сферы жизни хэйанского аристократа, проник и в сферу религии. Здесь вырисовывается картина, согласно которой, японский буддизм вызревал более в лоне искусства, чем «чистой мысли», а эстетика взяла на себя функции переработки и усвоения новых философских идей и этических норм, приспосабливая их к особенностям национального мировосприятия.
.3 Светская эстетика и религиозные искусство
Как следствие, процесс повсеместной эстетизации коснулся и религиозного искусства и архитектуры.
Храмы в городе различались по внешнему виду в зависимости от религии. Синтоистские святилища сохраняли многие элементы традиционной японской архитектуры: легкий каркас, система свай и утяжеленная крыша с широким карнизом, а буддийские храмы часто копировали китайские образцы (многоярусные пагоды с изогнутыми крышами), но с тенденцией преобладания декоративных элементов над функциональными. "Строительство храмов и монастырей в тот период стало своего рода самоцелью дома Фудзивара. Храмы были как бы продолжением их дворцов",-отмечают авторы "Истории японского искусства". Как следствие, исчезла тяга к монументальности форм, более слитным и непринужденным стало взаимодействие архитектуры с окружающей природой. Облик пагод IX-X веков стал более разнообразным. На основе слияния местных и привнесенных традиций в их конструкциях был применен ряд новых решений, отвечавших нарастающей тяге к живописности.
Развитие светской столичной культуры в XI-XII веках содействовало дальнейшим преобразованиям японской пластики. Как и амидийские храмы, воспроизводящие образ райских земель, скульптура становится частью утонченного декоративного ансамбля. Статуи алтарей храмов Хоодо в Удзи, Хокайдзи в Хайане, Фукидэра в префектуре Оита приобретают особую зрелищность и праздничную красоту благодаря дополняющим их живописным фонам, инкрустации стен и колонн, малым пластическим формам. Светскость столичной культуры усилила проникновение черт декоративности и в позднехэйанскую пластику. Облик божеств приобрел рафинированное изящество, богини милосердия стали изображаться в виде нарядных придворных красавиц. Таким образом, суровая монументальность нарской скульптуры постепенно сменилась спокойной торжественностью, простота и сдержанность – изысканностью и изяществом, желание быть верным натуре – стремлением к созданию идеального образа. Не столько сила религиозного чувства была выражена в скульптуре этого времени, сколько духовная утонченность и эстетизм.
Развитие столичной культуры на протяжении периода Хэйан повлекло за собой расцвет декоративных искусств. Предметы утвари XI-XII веков отмечены печатью изысканной красоты. Усложнение духовных потребностей и развитие художественного вкуса знати сказались и на внутреннем убранстве храмов. Лак, занявший в быту хэйанской знати важное место, стал широко применяться в храмовом зодчестве, для покрытия домашней утвари, предметов обихода. Совершенствуется его технология. На первое место выдвигается техника маки-э. Легкие, гладкие изделия из лака, сияющие в полумраке комнат, составили широкий круг предметов повседневности. Поэтизация действительности – характерная черта духовной жизни периода Фудзивара – проявилась в изощренно-эстетическом осмыслении всего предметного мира, в размывании границ между религиозным и светским искусством.
Отдельно стоит сказать о тенденциях в синтоистском искусстве. Искусство синто многим обязано буддизму, однако на него оказала воздействие и придворная культура эпохи Хэйан. Аристократия и император вели свое происхождение от божеств, поэтому весьма значительно инкорпорирование элементов дворцовой культуры, имперского ритуала в обиход святилищ и ритуалы. Презентация святых и божеств в одеждах придворных, формы некоторых святилищ, подобных дворцам знати, параферналия, которую использовали в святилищах все это ведет свое происхождение из императорского дворца и находится под сильным влиянием дворцового ритуала. Фигуры синтоистских божеств, одетые в придворные одежды, получили название дзокутай («мирской облик»). Скульптура, создаваемая для определенного святилища, испытала влияние деревянной архитектуры (как буддийской, так и светской), впитала ее стилистику, она откликалась на новации стиля, на новые колористические решения. В хэйанских фигурах часто подчеркивалась изнеженность, гедонизм. Костюм синтоистского священника, который принято относить к произведениям синтоистского искусства, также испытал влияние придворного костюма эпохи Хэйан.
Таким образом, светская эстетика скорректировала развитие религиозного искусства в сторону утонченности, декоративности, мягкой изящности. И архитектура, и внутреннее убранство храмов и святилищ не только выражали религиозно-философские идеи, но и, в значительной степени, служили источником эстетического наслаждения, которое хэйанский аристократ так стремился получить.
Заключение
Итак, эпоха Хэйан была периодом беспрецедентного взлета различных искусств, литературы и поэзии, но, наверное, главное ее значение заключается даже не в этом, а в образе мышления, в мировоззрении, выработанным хэйанской знатью, продолжением которого являлись эстетические и этические принципы.
На становление этого мировоззрения повлияли разнородные силы: национальное верование синто, пришлый китаизированный буддизм, сама китайская цивилизация, а также, в какой-то степени, конфуцианство и даосизм. Результатом их взаимовлияния стало рождение хэйанской культуры, отмеченной эстетизмом, гедонизмом, какой-то особой хрупкостью и ощущением эфемерности бытия. Важной ее особенностью являлось неразделенность эстетического и этического. Граница между этими принципами была весьма размытой.
В сфере литературы такая слитность эстетики и этики нашла выражение в категориях «макото» и «аварэ». «Макото» означало одновременнно и «искренность» и «мораль» и обозначало истинное отображение действительности в литературном произведении. Только истинность, то есть угол зрения под которым отображалась действительность, каждый раз понималась по-разному: сначала это была верность тому, что «видишь и слышишь», позднее – тому, что присутствует скрытно – моно-но аварэ, югэн, саби. Из этих эстетических категорий в эпоху Хэйан ведущей было моно-но аварэ.
«Аварэ», вышедшее из недр синто, где использовалось в ритуальных заклинаниях, в эпоху Нара стало выражать восхищение, восторг, но пока что не имело эстетического оттенка, приобретя его только к началу эпохи Хэйан. «Моно» (также имеющие синтоистские корни) означало «вещь», как любое явление этого мира. И слившись воедино эти два понятия стали означать «очарование вещей», а с укоренением буддизма и принципа мудзё – «печальное очарование вещей».
Изначально моно-но аварэ обитало преимущественно в сфере литературы (где олицетворяло истинное, моральное), однако как-то незаметно вошло и в реальную жизнь, став фактически мерилом того, что хорошо, а что плохо: красивое не может быть неистинным, а истинное – некрасивым.
Этот принцип применялся ко всем сферам жизни аристократов, от природы до религии, от любовных отношений до быта.
В отношении природы, очень важной части жизни аристократа, этот принцип нашел выражение в разделении ее на прекрасную и безобразную, в отличие от предыдущей эпохи Нара, когда природные явления ценились такими, какие они есть. То есть то, что не могло вызвать моно-но аварэ, практически считалось не заслуживающим внимания. А вызывал моно-но аварэ определенный круг природных явлений, очерченный устоявшимися в поэзии образами-символами, метафорами, сравнениями и т. д.
Любовные отношения, будучи едва ли не осью, вокруг которой вращалась вся жизнь хэйанских вельмож, также были полностью эстетизированными. Кавалеры и дамы и в период ухаживания, и уже в браке (форма которого, по нынешним меркам, была весьма специфической) должны были соблюдать целый ряд неписанных правил. Целью этих правил было недопущение какой-либо дисгармонии, которая могла заключаться в безобразном внешнем виде, грубости, невежестве, бестактности и отсутствии вкуса, ведь все это могло помешать постижению моно-но аварэ в любовных отношениях. Утонченность внешняя и внутренняя стали подменять собой этические нормы, которые, нужно сказать, были весьма относительны и зачастую подменялись этикетом.
Эта тенденция определила и образ идеальной женщины, которая должна была быть наделена такими чертами как красота (округлые линии тела, очень длинные густые волосы, белая кожа), мягкость, нежность, покорность, чувство такта, наличие вкуса (элегантность) и определенным образом понимавшаяся образованность (каллиграфия, сочинение стихов танка и игра на музыкальных инструментах).
В отношении мужчины существовали несколько другие требования, но в общих чертах схожие: красота, элегантность и образованность. Однако разница здесь заключалась не столько в том, какие качества ценились, сколько в том, как они могли быть полезны в общественной и политической жизни. Выясняется зависимость бюрократической карьеры от перечисленных достоинств. И пусть не всегда выдающийся поэт мог далеко продвинуться по социальной лестнице (что зависело еще от конкретных обстоятельств), но такая возможность сохранялась. Вызвано это было тем, что вся жизнь императорского двора была пронизана эстетикой и духом наслаждений, а конфуцианство и его этические нормы, которые, предположительно, должны были сдерживать подобный гедонизм, не играли существенной роли и оставались достоянием лишь ограниченной части хэйанской знати.
Не менее сильно эстетизация затронула и быт аристократов. Здесь не существовало мелочей: все от чернильницы до архитектуры призвано было удовлетворять стремлению вельможи к эстетическому наслаждению, которое могло быть достигнуто созерцанием, например, дверей или кувшина.
Те же составляющие быта (архитектура, внутренняя обстановка жилища, одежда, пища, произведения искусства, различные мелочи и т. д.) служили антуражем для развлечений аристократов. Устраивались различные пиры, поездки, поэтические турниры, соревнования в составлении ароматов или написании картин, целью которых было подчеркнуть изящество жизни. Кроме того, подобные мероприятия служили ареной политической борьбы, которая осуществлялась через демонстрацию различных талантов, костюма, манер и др.
И, конечно, захватив все области существования знати, эстетика не могла не проникнуть в религиозную сферу. Там достаточно поверхностное усвоение буддизма (как носителя определенных моральных требований) сочеталась с применением эстетических критериев ко множеству элементов: внешний вид священника, внутренняя обстановка храма и т. д. Влияние светской эстетики отразилось и на религиозном искусстве: скульптура, живопись, храмовая архитектура и др.
Таким образом, подводя итог, можно сказать, что все сферы жизни хэйанского аристократа, осмысливались, в первую очередь, с точки зрения эстетики, основной категорией которой было моно-но аварэ. Это, конечно, не значит, что такие этические категории как, например, доброта или милосердие не ценились, но их наличие не являлось жестким требованием, а скорее имело характер пожелания. Упрощенно говоря, тот, кто мог ощущать моно-но аварэ считался хорошим человеком, тот кто не мог – плохим. Красота и Истина для хэйанского аристократа слились воедино.
Список использованных источников и литературы:
Источники:
1. Дочь Сугавара-но Такасуэ. Дневник Сарасина (Сарасина никки) / Пер. с яп., предисл. и коммент. И. В. Мельниковой. Спб.: Гиперион, 1997. URL:<#”justify”>Литература:
а) на русском языке:
. Боги, святилища, обряды Японии: Энциклопедия синто / Под ред. И.С. Смирнова; отв. ред. А.Н. Мещеряков; отв. секр. В.А. Федянина. (Orientalia et Classica: Труды Института восточных культур и античности; вып. 26) М.: РГГУ, 2010. 310 с.
. Виноградова Н.А. Искусство Японии. М., 1985. 244 с.
. Виноградова Н. А., Каптерева Т. П. Искусство средневекового Востока. М., 1989. 240 с.
16. Витязева О. Представление об идеале женской красоты в Японии периода Хэйан // История и культура традиционной Японии / Отв. ред. А.Н. Мещеряков.(Orientalia et Classica: труды Института восточных культур и античности; вып. 16). М.: 2008. С. 393-425.
17. Всеобщая история искусств: в 6 т. / под ред. Б.В.Веймарна и Ю.Д.Колпинского. Т.2. М.: Государственное издательство «Искусство», 1961.URL: <#”justify”>б) на английском языке:
44. Ambros B. Liminal Journeys Pilgrimages of Noble Women in Mid-heian Japan // Japanese Journal of Religious Studies, Vol. 24, No. 3/4, Pilgrimage in Japan (Fall,1997). Р. 302-345.
45. Cambridge History of Japan 2. Heian Japan. Edited by Donald H. Shively and William H. McCullough. Cambridge University Press, 1999. 780 p.
46. Baker H. The Translation of Japanese Gardens from Their Origins to New Zealand. College of Arts at the University of Canterbury, 2010. URL: <http://ir.canterbury.ac.nz/bitstream/10092/4255/1/thesis_fulltext.pdf> (26.01.2013)
. Kazuo Nishi, Kazuo Hozumi. What is Japanese Architecture? Trans., adapted H. Mack Horton. Tokyo, New York, and San Francisco: Kodansha International, Ltd., 1983. 144 p.
. Mс Сullоugh W. H., Japanese Marriage Institutions in the Heian Period // "Harvard Journal of Asiatic Studies", 1967, vol. 27. P. 103-167.
49. Smits I. The Way of the Literati: Chinese Learning and Literary Practice in Mid-Heian Japan // Heian Japan, Centers and Peripheries. Mikael Adolphson, Edward Kamens, and Stacie Matsumoto (eds.). Honolulu: University of Hawaii Press, 2007. P. 105-128.